UA-106864095-1
Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

Из №4 "Иностранной литературы" за 2018 год: Александр Мелихов "Проповедники и жертвы культа" (начало)

Опубликовано 26.11.2018

Опубликовано в журнале:
«Иностранная литература» 2018, №4

Александр Мелихов

Проповедники и жертвы культа

 На склоне лет и на вершине мировой славы Марк Твен прочел сборник рассказов тех юмористов, с которыми когда-то начинал свой литературный путь, и оказалось, что все, кроме него, наглухо забыты. Отчего так случилось, задумался классик и понял: они хотели только смешить, а он всю жизнь проповедовал. Разумеется, прямых проповедей в духе Толстого или Достоевского у Марка Твена почти не найти, но ведь писатель проповедует не только тем, что декларирует, но и гораздо более тем, что демонстрирует, чем соблазняет. Любой крупный писатель вольно или невольно внушает нам свой взгляд на мир, свою манеру видеть и рассказывать, но это далеко не всегда подвигает нас на какие-то реальные действия, - такое по силам лишь культовым писателям.

Которые могут быть несопоставимо менее крупными как художники (как, скажем, Чернышевский против Бунина), но зато несут какой-то рецепт, как жить, что несравненно важнее, чем чисто художественные достижения, условно говоря, «для толпы», то есть для подавляющего большинства, для кого впечатления реальности несравненно важнее, чем литературные переживания. В пору моей юности культовым писателем был Аксенов - его героям хотелось подражать, что кое-кто из нас и проделывал: бросить университет и рвануть с рыбаками в море. Правда, в кубрике аксеновский «беспечный странник» упрекает морских волков за распиваемую пол-литру: ребята, вы мне очень нравитесь, но разве с такими привычками вы годитесь для коммунизма? И рыбачки, устыдившись, выбрасывают бутылку за борт. Такое вот письмо в бутылке.

Бунтарь у нас непременно становился на путь исправления: в советской молодежной субкультуре, в ее дозволенной части, исключался трагизм, а без малого в осьмнадцать лет хочется ощущать себя трагической личностью - ведь так приятно слушать вьюгу, сидя в тепле. Сколько помню, все мои однокурсники лучились оптимизмом, но как же все значительно примолкли, когда добропорядочнейшая круглая отличница, дочь профессора и сама будущий профессор, начала читать у костра на картошке стихотворение Евтушенко «Битница»:

 Эта девочка из Нью-Йорка,

но ему не принадлежит.

Эта девочка вдоль неона

от самой же себя бежит.

 Этой девочке ненавистен

мир - освистанный моралист.

Для неё не осталось в нем истин.

Заменяет ей истины твист.

И с нечесаными волосами,

в грубом свитере и очках

пляшет худенькое отрицание

на тонюсеньких каблучках.

Все ей кажется ложью на свете,

все - от Библии до газет.

Есть Монтекки и Капулетти.

Нет Ромео и нет Джульетт.

От раздумий деревья поникли,

и слоняется во хмелю

месяц, сумрачный, словно битник,

вдоль по млечному авеню.

Он бредет, как от стойки к стойке,

созерцающий нелюдим,

и прекрасный, но и жестокий

простирается город под ним.

Все жестоко - и крыши, и стены,

и над городом неспроста

телевизорные антенны,

как распятия без Христа…

 И все мы на минуту почувствовали себя разочарованными и разуверившимися. А галдеть и хохотать начали только минуты через полторы. Но все равно ужасно хотелось узнать, кто же эти романтические битники, живущие в прекрасном, но и жестоком городе (наш город тоже был прекрасным, но совершенно не жестоким, а какой же трагизм без жестокости!). Кто ищет, тот всегда найдет: откуда-то сделалось известным, что у битников есть свой король - писатель Джек Керуак. Это и звучало как-то маняще: Джек Керуак, Джек Керуак…

А потом началась настоящая жизнь. И разочарований и трагизма в ней оказалось столько, что дико было бы даже вспомнить, что когда-то хотелось набираться его из книг. Но все-таки когда в девяностых на каком-то уличном лотке вспыхнуло полузабытое имя Джек Керуак, я сразу ухватился за эту мягкую книжонку - и что же? Она оказалась на украинском языке. Вот что значит мировая слава!

Но, в общем-то, острое желание его прочесть к тому времени сменилось рядовым любопытством: попадется - прочту. Так что и московское издание 2002 года, объединившее «Сатори в Париже» (перевод М. Шараева) и «Бродяги Дхармы» (перевод А. Герасимовой), я прочел с большим опозданием.

 Начало было интригующим:

 Случилось так, что в какой-то из десяти проведенных мною в Париже (и Бретани) дней я испытал особого рода озарение, которое, казалось, вновь изменило меня, задав направление всей моей жизни на ближайших лет семь, а может, и больше: по сути, это было сатори: японское слово, означающее «внезапное озарение», или «внезапное пробуждение», или попросту «удар в глаз».

 Кто бы этого не хотел - пережить озарение, пусть даже и чужое.

Но дальше все пошло в таком духе:

 В аэропорту в автобусе какой-то американец, похоже, из живущих во Франции, с невозмутимым наслаждением попыхивал трубкой и разговаривал со своим приятелем, только что прилетевшим другим самолетом, из Мадрида, что ли. В моем же самолете мне так и не довелось поговорить с уставшей американской девушкой-художницей, потому что уже над Новой Скотией она забылась сиротливым и бесчувственным сном, от нью-йоркской усталости, и может потому, что ей часто приходилось проставлять выпивку оставшимся смотреть за ее ребенком - в любом случае, не мое это дело. В Айдлвилде она поинтересовалась не в хочу ли я в Париже отыскать какую-нибудь старинную подружку: «нет» (на самом деле, неплохо было бы).

Потому что более одинокого в Париже человека трудно себе представить. Было шесть утра, шел дождь, и я доехал из аэропорта в город на автобусе, куда-то в район улицы Инвалидов, потом остановил под дождем такси и спросил водителя, где похоронен Наполеон, и не то чтобы мне это было важно, просто я знал, что это где-то неподалеку, но через пару минут раздраженного, как мне показалось молчания, он в конце концов ткнул пальцем и сказал «là» (там).

 Так и потянулось - ни интересных событий, ни интересных образов, однообразный небрежный говорок типа «в этом столовняке я увидел двух довольно клевых чувих, перетирающих за остывшим чайком конторские новостишки, покуда мрачные дальнобойщики с неподъемными подносами искали, куда им приткнуться, матеря, должно быть, пока еще про себя этих профурсеток»… Тянуть так можно долго, но зачем? И сатори не впечатлило, тем более что я и не понял, в чем оно заключалось. Для культового писателя как-то не слишком впечатлило.

«Бродяги Дхармы» начинались позавлекательнее: «Как-то в полдень, в конце сентября 1955 года, вскочив на товарняк в Лос-Анджелесе, я забрался в ‘гондолу’ - открытый полувагон, и лег, подложив под голову рюкзак и закинув ногу на ногу, созерцать облака, а поезд катился на север в сторону Санта-Барбары», - путешествия на товарняках и попутках в юности были одним из моих любимейших времяпрепровождений. На дороге, когда не знаешь, где окажешься к вечеру и где будешь ночевать, мною овладевало необыкновенно сладостное ощущение полнейшей свободы. Это было ни с чем не сравнимое счастье - высушить только что выстиранные носки на поваленном дереве близ речушки, имени которой тебе так и не суждено узнать. И герой Керуака знал толк в этих радостях.

 Я жарил сосиски на свежесрезанных заостренных палочках над углями большого костра, там же разогревал в жарких красных ямках банку бобов и банку макарон с сыром, пил свое давешнее вино и праздновал одну из чудеснейших ночей моей жизни. Забрел в воду, окунулся, постоял, глядя в великолепное ночное небо, на вселенную Авалокитешвары, вселенную десяти чудес, полную тьмы и алмазов, и говорю: ‘Ну вот, Рэй, осталось совсем чуть-чуть. Все опять получилось’. Красота. В одних плавках, босиком, растрепанному, в красной тьме у костра петь, прихлебывать винцо, сплевывать, прыгать, бегать - вот это жизнь.

 Но все-таки Рэй Смит лишь обаятельный обормот в сравнении с главным бродягой Дхармы Джефи Райдером.

 Я увидел Джефи, топающего своей забавной крупной походкой скалолаза, с рюкзачком, набитым книгами, зубными щетками и всякой всячиной, это был его «городской» рюкзачок, в отличие от настоящего, большого, с полным набором: спальный мешок, пончо, походные котелки. Он носил острую бородку, а слегка раскосые зеленые глаза придавали ему нечто восточное, но никак не богемное, и вообще он был далек от богемы (всей этой шушеры, ошивающейся возле искусства). Жилистый, загорелый, энергичный, открытый, сама приветливость, само дружелюбие, он даже с бродягами на улице здоровался, а на все вопросы отвечал не думая, с ходу, и всегда бойко и с блеском.

- Где ты встретил Рэя Смита? - спросили его, когда мы вошли в «Плейс» - любимый бар местной тусовки.

- Я всегда встречаю своих бодхисаттв на улице! - воскликнул он и заказал пива.

Герои постоянно обмениваются премудростями дзен-буддизма, что бы это ни означало, и не привязаны ни к какой скучной работе, однако Джефи никак не богема, стремящаяся заменить создание художественных произведений, «артистическим» образом жизни: Джефи прекрасно знает восточные языки и «практики», получает гранты для научной работы, серьезно пишет и переводит - он лишь стремится освободиться от всего ненужного, усложняющего и ухудшающего жизнь, как он ее понимает. Когда развеселившийся Рэй спрашивает у повара в китайском ресторане, почему Бодхидхарма пришел с запада, старик-повар отвечает: «Мне все равно» - и Джефи называет его ответ совершенным: «Теперь ты видишь, что я понимаю под дзеном?»

Сначала кажется, что герои просто валяют дурака, но они занимаются этим так упорно, что понемножку начинаешь им почти что верить.

 Он сразу объявил меня «великим бодхисаттвой», то есть «великим мудрым существом» или «великим мудрым ангелом», и сказал, что я украшаю этот мир своей искренностью. Еще у нас оказался общий любимец из буддистских святых: Авалокитешвара, или, по-японски, Каннон Одиннадцатиглавая. Джефи ведомы были все детали тибетского, китайского, махаянского, хинаянского, японского и даже бирманского буддизма, но я сразу предупредил, что мне плевать на мифологию, на всяческие названия и национальный колорит буддизма и что, прежде всего, меня интересует первая из четырех благородных истин Шакьямуни: «Жизнь есть страдание». А также до некоторой степени третья: «Преодоление страдания достижимо», во что мне тогда не очень-то верилось. (Я еще не усвоил тогда Писание Ланкаватары, из которого следует, что в мире не существует ничего, кроме самого сознания, а потому все возможно, в том числе и преодоление страдания.)

 Поверить, что преодоление страдания достижимо - да за такой верой двинулась бы вся земля! Но все же не за Керуаком, а за Буддой, однако Будда и без того культовая фигура. Зато Джефи на культовую фигуру тянет вполне: он и пишет замечательные стихи о койотах, медведях и жителях предместий, загнанных в дома, построенные из несчастных погубленных деревьев, он и знаток восточных культур, он и лесоруб, и неутомимый альпинист, и щедрый аскет, ведущий удивительно вкусную и здоровую скудную жизнь, предаваясь сладким таинствам любви открыто и утонченно, как это делается в тибетских храмах под именем «ябьюм».

Его безбашенные друзья говорят о нем с восхищением:

 - И вообще, смотри, какой образованный, тут тебе и восточная премудрость, и Паунд, и пейотль с его видениями, и альпинизм, и бхикку - да, Джефи Райдер великий новый герой американской культуры.

- Да, круто, - согласился я. - И мне еще нравится, когда он тихий такой, печальный, немногословный.

 Слишком серьезный и ответственный - может быть, именно поэтому он и не стал культовой фигурой. А Керуак стал. Ученость, серьезность, ответственность - да от них-то народ и хочет сбежать, а ему предлагают перейти из одного ярма в другое, да еще из общего, где можно сачкануть, в личное, добровольно надетое, из которого уже тайно не ускользнешь. Соблазнить же тем, что прототип Джефи Райдера Гэри Снайдер впоследствии сделался профессором, автором двадцати книг, лауреатом кучи литературных премий, так читатель прекрасно понимал, что все это из оперы «Какими вы не будете». Недаром не просветленные «Бродяги Дхармы», но экстатические путевые очерки «На дороге» сделались по-настоящему культовой книгой, своего рода концентратом Керуака, хотя именно в «Бродягах» действительно предложен альтернативный образ жизни, и впрямь способный сделать своих приверженцев счастливыми, - в «Бродягах» есть и проповеди словами, и проповеди делами.

 Джефи вообще считали чудаком, как это обычно бывает в кампусах и колледжах, когда появляется нормальный человек, - ведь колледжи не что иное, как питомники безликой мещанской одинаковости, которая ярче всего проявляется в рядах аккуратных домиков на окраинах кампуса, с газонами и телевизорами, и в каждом домике перед телевизором сидят люди и смотрят одну и ту же передачу, и мысли у них одинаковые, а в это время Джефи Райдеры всего мира рыщут в диких лесах, чтобы услышать голос природы, ощутить звездный экстаз, проникнуть в темную тайну происхождения всей этой безликой, бесчудесной, обожравшейся цивилизации.

 - Елки-палки, Джефи, как же все здорово, какое отличное утро, - сказал я, когда, заперев машину, мы пустились вдоль озера, с рюкзаками за спиной, рассеявшись по обочинам и центру дороги, как рассеивается пехота. - Насколько круче, чем какой-нибудь ‘Плейс'! Таким вот свежим, погожим субботним утром сидишь там и напиваешься, мутный весь, больной, - а мы тут гуляем, свежий воздух, чистое озеро, красота, прямо хокку, ей-Богу.

 - Смотри, - воскликнул он радостно, - горный люпин, смотри, какой нежный оттенок синего цвета. А вот калифорнийский красный мак. Вся долина окроплена цветом! Между прочим, вон там, наверху, - настоящая калифорнийская белая сосна, они уже редко встречаются.

- Ты, наверное, много знаешь про птиц, про деревья, про все эти дела.

- Всю жизнь изучал. - Чем выше, тем небрежней становилась беседа; перебрасываясь случайными шутками, мы вскоре добрались до поворота тропы, где оказалось неожиданно тенисто и сыро, и водопад низвергался на пенные камни, а над потоком совершенной аркой выгибался образованный упавшей корягой мостик, мы легли на него животом вниз и, окунув головы, намочив волосы, жадно пили, а вода хлестала в лицо, это было все равно что сунуть голову под струю плотины. Добрую минуту лежал я так, наслаждаясь внезапной прохладой.

 - Да, дружище, знаешь, для меня гора - это Будда. Подумай, какое терпение, сотни, тысячи лет сидеть тут в полнейшем молчании и как бы молиться в тиши за всех живых существ, и ждать, когда ж мы наконец прекратим суетиться. - Джефи достал пакетик чая, китайского, сыпанул в жестяной чайничек, попутно разводя костер, для начала маленький - солнце еще светило на нас, - укрепил в камнях длинную палку, подвесил котелок, вскоре вода закипела, чай был заварен, и мы стали пить его из жестяных кружек. Я сам набирал воду из источника, холодную и чистую, как снег, как хрустальные веки вечных небес. Никогда в жизни не пил я такого чистого и свежего чая, его хотелось пить еще и еще, он превосходно утолял жажду и растекался теплом по телу.

 Кажется, мы и сами могли бы сделаться участниками этого диалога:

- Слушай, Джефи, я должен тебе сказать, ты самый счастливый чувак на свете, и самый классный, ей-Богу. Как я рад узнавать все это.

- С тобой все в полном порядке, единственная беда, что ты не научился еще выбираться в такие места, как, например, вот это, а позволяешь миру жрать себя с говном, потому и раздражен...

 Я был по-человечески поражен тем, как этот грандиозный коротышка, штудирующий восточную поэзию, антропологию, орнитологию и прочие всевозможные науки, этот маленький искатель приключений, отважный путешественник и альпинист, вдруг берет свои жалкие и прекрасные деревянные четки и серьезно молится, словно древний святой в пустыне, и до чего же это странно здесь, в Америке, стране сталеплавилен и аэропортов. Мир не так уж плох, пока в нем есть такие люди, как Джефи, - подумал я и обрадовался.

 При этом Джефи умеет наслаждаться жизнью за мизерные центы.

 Джефи залил булгур водой и, помешивая, варил, а попутно размешал шоколадный пудинг и поставил на огонь в маленьком котелке из моего рюкзака. Кроме того, он заварил свежий чай. Потом достал две пары палочек, и вот мы уже наслаждались ужином. Это был самый вкусный в мире ужин. Над оранжевым сиянием костра переливались мириады звезд и созвездий - отдельные блестки, низкая блесна Венеры, бесконечная млечность путей, не доступных человеческому разумению, холод, синь, серебро, а у нас тут - тепло, красота, вкуснота. Как и предсказывал Джефи, алкоголя не хотелось совершенно, я вообще про него забыл, слишком высоко над уровнем моря, слишком свеж бодрящий воздух, от одного воздуха будешь в задницу пьян. Великолепный ужин, всегда лучше поглощать пищу не жадно, а понемножку, хитрыми щепотками на кончиках палочек.

 Что еще всегда поражало меня в Джефи, так это его глубокое искреннее бескорыстие. Он всегда все дарил, то есть практиковал то, что буддисты именуют Парамитой Даны, совершенством милосердия.

 При этом и ему остается вполне достаточно.

 Внутри - прекрасная простота, свойственная всем жилищам Джефи: все аккуратно, целесообразно и, как ни странно, красиво, хотя на украшение не потрачено ни цента. Старые глиняные кувшины взрываются охапками цветов, собранных возле дома. Аккуратно составлены в апельсиновых ящиках книги. На полу - недорогие соломенные циновки. Стены, как я уже говорил, обшиты холстом - лучших обоев не придумаешь, и вид хороший, и запах. Циновка, на которой Джефи спал, покрыта тонким матрасом и пестрой шалью, в головах - опрятно скатанный с утра спальный мешок. Рюкзак и прочее снаряжение убраны в чулан, за холщовую занавеску. По стенам развешаны репродукции китайской живописи на шелке, карты Марин-Каунти и северо-западного Вашингтона, а также разные стихи - написав стихи, он попросту вешал их на гвоздь, чтобы кто хочет, мог прочесть.

 Увы, и этот маленький титан тоже способен уставать, грустить: никакой я больше не мудрец, я устал, но последние его слова все же несут надежду - кто может вместить, да вместит:

 - Черт возьми, Рэй, ты даже себе не представляешь, как я рад, что мы решили провести эти два дня в походе. Я опять как новенький. И я уверен, что из всего этого что-нибудь хорошее да получится!

- Из всего чего?

 Не знаю... из того, как мы чувствуем жизнь. Мы с тобой никому не собираемся проламывать череп или перегрызать глотку, в смысле экономически, мы посвятили себя молитве за всех живых существ и, набрав достаточно силы, действительно уподобимся древним святым. Кто знает, быть может, мир еще проснется и расцветет одним большим прекрасным цветком Дхармы.

 Проповедь за проповедью, и каждая по-своему обаятельна. И все-таки роман не стал культовым, культовым сделался роман «На дороге» с миллионными продажами и покупкой бумажного рулона, на котором он впервые был напечатан автором, за 2.43 миллиона долларов.

И во всем этом рулоне царит бесшабашность и безответственность, о которых в глубине души, возможно, мечтают даже паиньки из паинек: ведь если от ига труда отдельным счастливчикам и удается уклониться, то бремя долга - это иго, которое всегда с тобой, - даже, сбросив его, мы переходим под власть другого - угрызений совести. А тут наконец явлен сверхчеловек, абсолютно свободный от всей этой человеческой, слишком человеческой шелухи.

Роман прямо-таки столпотворение всяческой дури (проповедь так проповедь!), но рядом с человеческой суетой и безумием у Керуака (перевод М. Немцова) всегда безмолвствует что-то величественное и прекрасное:

 По темной улице, шатаясь, брел Мэйджор:

- Что там за чертовня? Драки? Меня позовите… - Со всех сторон неслось ржание. Интересно, о чем думает Дух Гор; я поднял глаза и увидел сосны под луной, призраки старых горняков - да, интересно… Над всею темной восточной стеной Великого Перевала в эту ночь была лишь тишина да шепот ветра, только в одном-единственном ущелье ревели мы; а по другую сторону Перевала лежал огромный Западный Склон - большое плато, которое доходило до Стимбоут-Спрингс, отвесно обрывалось и уводило в пустыни Восточного Колорадо и Юты; везде стояла тьма, а мы бесились и орали в своем маленьком уголочке гор - безумные пьяные американцы посреди могучей земли.

 Мальчикам и девочкам в Америке друг с другом так тоскливо: мода на крутизну и усложненность требует, чтобы они предавались сексу немедленно же, безо всяких предварительных разговоров. Нет, не светские ухаживания нужны - настоящий прямой разговор о душах, ибо жизнь священна, а каждое ее мгновение драгоценно.

 Это что угодно, но не теория «стакана воды».

После безумной пьянки, потери друга, крушения серьезных жизненных планов у героя Керуака постоянно возникают порывы к чему-то высокому:

 Я начал подъем и к четырем выбрался на вершину. Со всех сторон шумели эти славные калифорнийские тополя и эвкалипты. У самой верхушки деревьев уже не было - одни камни и трава. Сверху над побережьем пасся скот. Там лежал Тихий Океан - всего через несколько холмов от меня, синий и широченный, со стеной белизны, которая наползала с легендарной «картофельной грядки», где рождаются все сан-францисские туманы. Еще какой-нибудь часок - и она хлынет в Золотые Ворота и укутает весь романтичный город в белое, и юноша будет держать свою девушку за руку и медленно подниматься по длинному белому тротуару с бутылкой токайского в кармане. Да, это Фриско; и прекрасные женщины, стоящие в белых парадных в ожидании своих мужчин; и Койт-Тауэр, и Эмбаркадеро, и Маркет-Стрит, и все одиннадцать многолюдных холмов.

 Красота, величие, покой всегда по соседству (это тоже проповедь такая). А когда Керуак изображает случайную влюбленность, она быстро перерастает в серьезное чувство:

Я любил ее в сладости этого усталого утра. Потом, словно два утомленных ангела, забытых где-то на полке Лос-Анджелеса, обретя вдвоем самое близкое и самое восхитительное в жизни, мы заснули и проспали чуть ли не до самого вечера.

 И его герой уже готов взять на себя ответственность за бездомную молодую женщину и ее ребенка, ради них он готов даже собирать хлопок вместе с нищими сезонниками (проповедь, проповедь). А убедившись, что он и хлопок собирает хуже всех, герой опять-таки не забивает на всех и вся:

 Я не переставая матерился. Я возводил очи горе и молил Бога ниспослать мне лучшей доли в жизни, лучшего шанса сделать что-нибудь для тех маленьких людей, которых любил. Но оттуда никто не обращал на меня никакого внимания. Нашел, чего просить, тоже мне…

 И его возлюбленная снова возвращается в тот мрачный мир, в котором все-таки может прокормиться. А он возвращается в суету городов и в потоки машин.

 Я пропутешествовал по всему Американскому Континенту восемь тысяч миль и теперь снова стоял на Таймс-Сквер; и к тому же прямо в самой середке часа пик, глядя своими невинными, привыкшими к дороге глазами на абсолютное безумие и фантастическую суматоху Нью-Йорка с его миллионами и миллионами вечного жулья, что крутится ради лишнего доллара среди таких же, как и они сами, с их безумной мечтой - хапать, хватать, давать, вздыхать, подыхать, - с тем, чтобы потом их похоронили в этих ужасных кладбищенских городищах за Городом на Лонг-Айленде. Высокие башни земли - другого края земли, того места, где родилась Бумажная Америка.

 Проповедь героя-рассказчика - это проповедь славного парня, не созданного для нашего мира, но это не та проповедь, которая способна завлечь толпу. Вот безбашенный дружок героя Дин Мориарти не сковывает себя никем и ничем. Хотя вряд ли кто-то захочет оказаться с ним в его «Гудзоне», пусть он и очень хорош для живописца:

 Дин схватился за руль, переключился на вторую, на минуту задумался на ходу, а потом, кажется, вдруг на что-то решился и рванул на полной скорости прямо по дороге, весь охваченный яростью своего решения.

- Ну, ладно, детки, - сказал он, почесывая нос и подавшись в напряжении вперед, вытаскивая из бардачка сигареты и раскачиваясь при этом взад и вперед на полном ходу: - Пришло время решить, что мы будем делать всю следующую неделю. Это существенно, существенно. Кгхм! - Он увернулся от фургона с впряженным мулом: внутри трясся старый негр. - Да! - завопил Дин. - Да! Врубитесь в него! Только прикиньте его душу - давайте чуть-чуть остановимся и прикинем». «В своих движениях он стал совершенно безумен: казалось, он делает все сразу и одновременно. Именно так он тряс головой - вверх, вниз и немного вбок; так дергались его сильные руки, так быстро он ходил, садился, закидывал ногу на ногу, вставал, потирал руки, поддергивал штаны, поднимал глаза и говорил: «Э-м» - и внезапно сощуривался, чтобы увидеть все и везде; и все это время пихал меня под ребра и говорил, говорил.

 Смеялся он как шиза: смех начинался низко и заканчивался высоко, будто смех у маньяков в радиоспектаклях, только у Дина он звучал быстрее и больше походил на хихиканье.

 Хотите такого друга и спутника жизни?

 Мы уже не понимали, что он несет. Он сел за руль и пролетел остаток штата Техас, около пятисот миль до самого Эль-Пасо, приехав туда в сумерках и не останавливаясь, если не считать одного раза, когда он снял с себя всю одежду, где-то под Озоной, и голым бегал, прыгая и вопя, по полыни.

 Чистая поэма экстаза:

 Попойки были гигантскими; в одной подвальной квартире на Западных 90-х улицах скопилась, по меньшей мере, сотня человек. Людей вытесняло в подвальные отсеки рядом с печами. В каждом углу что-то происходило, на каждой постели, на каждой кушетке - то была не оргия, а обычная нью-йоркская вечеринка с истошными воплями и дикой музыкой по радио. Была даже одна девочка-китаянка. <…> Снаружи бушевал грандиознейший и чудеснейший буран.

Я снял рубашку и прыгал от радости…

 Беспечность, конечно, драгоценнейший дар богов, но вряд ли кого-то из нормальных людей соблазнит перспектива быть вышвырнутым на улицу замордованной беременной женой с парой ободранных чемоданов, что не раз случается с Дином:

Я посмотрел на него. На нем была майка, драные штаны болтались ниже пупа, растоптанные башмаки; он не брился, его волосы были дики и взъерошены, глаза налиты кровью, а этот грандиозный перевязанный палец торчал прямо в воздух на уровне сердца (ему приходилось его все время так держать); по его физиономии гуляла глупейшая ухмылка, какую только можно увидеть. Он топтался по кругу и зыркал по сторонам.

 Кто бы из нас мог так безмятежно простоять перед судом возмущенных женщин?

 Все сидели и смотрели на Дина исподлобья ненавидящими глазами, а он стоял на ковре в самой середине их и хихикал - просто хихикал. Еще он слегка приплясывал. Его повязка все время пачкалась, она уже начала трепаться по краям и развязываться. Я вдруг понял, что Дин, благодаря своей невообразимо огромной череде грехов, становится Придурком, Блаженным, по самой своей участи - Святым.

- Ты не думаешь абсолютно ни о ком, кроме себя и своего проклятого оттяга. Тебя заботит лишь то, что болтается у тебя между ног, да еще сколько денег или удовольствий ты можешь получить от людей, а после этого ты их просто отшвыриваешь в сторону. Мало того - ты еще и ведешь себя очень глупо. Тебе никогда не приходит в голову, что жизнь - это серьезно и что есть люди, которые пытаются прожить ее с толком вместо того, чтобы все время валять дурака.

Вот кем был Дин - СВЯТЫМ ШУТОМ.

 На подобное звание вроде бы мало кому охота претендовать. И кто бы пожелал получить такое братское приветствие, которое достается Дину? «О твоем отце среди нас больше не принято упоминать, и мы с ним не хотим иметь абсолютно ничего общего - и, как мне ни жаль, с тобою тоже». И даже бесшабашность Дина понемногу теряет свое обаяние, когда уж очень явно от нее начинает шибать клинической маниакальностью.

А потом становится невыносимо скучно все снова и снова зажигать, оттягиваться, отрываться, рассекать и врубаться. Чтобы в конце концов в мексиканской дыре Святой Шут бросил друга в дизентерийном полубреду.

Когда мне стало лучше, я осознал, что он за крыса, но тогда же мне пришлось понять и невообразимую сложность всей его жизни: как он должен был меня здесь бросить, больного, чтобы сладить со своими женами и со своими бедами.

 И его невыносимо жаль, когда он, осточертевший всем, кроме безумно влюбленной в него женщины, уходит один, оборванный, в изъеденном молью пальто.

И вся любовь. И конец дороги.

Соблазнительна ли такая судьба? Тем более что сейчас известен и ее финал: прототип Дина Нил Кэссиди за четыре дня до своего сорок второго дня рождения был найден на обочине железнодорожного полотна в состоянии комы не то от переохлаждения (в одной футболке холодной дождливой ночью), не то вообще от образа жизни. Такая вот поэма экстаза.

Роман при всей его даже и нынешней популярности (ежегодные сотни тысяч продаж) вряд ли для кого-то остается культовым. То есть изменяющим образ жизни сколько-нибудь существенного числа его читателей.

Или я ошибаюсь?

Опубликовать в социальных сетях