UA-106864095-1
Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

Из №4 "Иностранной литературы" за 2018 год: Александр Мелихов "Проповедники и жертвы культа" (окончание)

Опубликовано 19.09.2018

Опубликовано в журнале:
«Иностранная литература» 2018, №4

Александр Мелихов (окончание)

Проповедники и жертвы культа

 Насладившись и пресытившись этим концентратом Керуака, я мог бы вроде бы и закончить свои изыскания, но остатки научной добросовестности, в просторечии именуемой занудством, заставили меня прочесть еще и «Биг-Сур» (СПб., 2013; перевод А. Герасимовой), в котором если и есть какая-то проповедь, то разве лишь та, что алкоголизм - страшная болезнь, что от экзистенциального ужаса пьянство спасает ненадолго, а потом его лишь удесятеряет, и помочь тут не может ни грандиозная природа, ни буддизм, о котором уже нет и помину, ни слава культового автора, от которого ждут воспетой им бесшабашности, какого-то «благородного битничества», а он чувствует себя измученным и старым (до смерти в сорокасемилетнем возрасте ему и впрямь оставалось недалеко). Ни восхищаться, ни подражать ему совершенно не хочется, упаси Бог, - его можно только жалеть.

А когда паломники, вернее поклонники, рвутся к нему в дом и он целый день шатается по комнатам пьяный, дабы соответствовать собственному образу, в нем уже начинаешь видеть прямо-таки жертву культа.

Жертву собственного культа.

Другой культовый автор, Генри Миллер, явился мне в «Иностранке» в те годы, когда я уже понял, что защитить от жизни меня могут лишь собственные фантазии, и читал его «Тропик Рака» с чисто литературным любопытством: «как сделано?». Сделано хорошо, местами даже очень, но особых художественных прорывов нет: экстатические перечни я видел еще у старого доброго Уитмена, «эстетику безобразного» кто только не практиковал от Маяковского до «парижского» (как и Миллер!) Эренбурга:

 Тошнит от жира и от пота,

От сотни мутных сальных глаз,

И как нечистая работа

Проходит этот душный час.

А нищие кричат до драки

Из-за окурков меж плевков

И, как паршивые собаки,

Блуждают возле кабаков,

Трясутся перед каждой лавкой

И запах мяса их гнетет…

Париж, обжора, ешь и чавкай,

Набей получше свой живот

И раствори в вонючей Сене

Наследье полдня - блуд и лень,

Остатки грязных испражнений

И все, что ты вобрал за день.

 Так что двадцать лет спустя я решил перечитать Генри Миллера исключительно в поисках того, что напоминало бы проповедь. И неожиданно для себя увлекся. «Тропик Рака» (перевод Е. Егорова) и впрямь начинается впечатляюще: «Я живу на вилле Боргезе. Кругом - ни соринки, все стулья на местах. Мы здесь одни, и мы - мертвецы».

Далее следует пламенный монолог мертвеца. Мертвеца, прошу не забывать.

 У меня ни работы, ни сбережений, ни надежд. Я - счастливейший человек в мире. Год назад, даже полгода, я думал, что я писатель. Сейчас я об этом уже не думаю, просто я - писатель. Все, что было связано с литературой, отвалилось от меня. Слава Богу, писать книг больше не надо.

 Но если писать книг больше не надо, то откуда взялась эта книга?

 Это не книга в привычном смысле слова. Нет! Это затяжное оскорбление, плевок в морду Искусству, пинок под зад Богу, Человеку, Судьбе, Времени, Любви, Красоте… всему чему хотите. Я буду петь, пока вы подыхаете; я буду танцевать над вашим грязным трупом…

 Как, но ведь только что мертвецом был сам автор, а теперь он собирается танцевать над нашими трупами? (Бывают ли трупы чистыми, вопрос отдельный. Но, видимо, не случайно мы так торопимся их раскрасить и спрятать подальше от глаз, именно что выкрасить и выбросить.)

Но эта книга даже и не танец, и не песня - это «Песнь». И как было бы легко жить, если бы для создания чего-то великого было достаточно писать Все Слова С Больших Букв!

Тем не менее наш мертвец желает не только Петь: «Жратва - вот единственное, что доставляет мне ни с чем не сравнимое удовольствие».

Со жратвой, увы, дела обстоят хуже некуда.

 Однако я не прошусь обратно в Америку, чтобы меня опять сковали узами брака и поставили к конвейеру. Я предпочитаю быть бедным человеком в Европе. Видит Бог - я вполне беден. Так что нужно только оставаться человеком.

 Так мертвецом или человеком? Или это одно и то же?

 Искусство в том и состоит, чтоб не помнить о приличиях. Если вы начинаете с барабанов, надо кончать динамитом или тротилом.

Если главное - это жить, я буду жить, пусть даже мне придется стать каннибалом.

 То есть и для мертвеца главное - это жить? Или герой-рассказчик все-таки не совсем мертвец?

 Мой дух мертв. Но физически я существую. Существую как свободный человек. Мир, из которого я ухожу, - это зверинец. Поднимается заря над новым миром - джунглями, по которым рыщут голодные призраки с острыми когтями. И если я - гиена, то худая и голодная. И я иду в мир, чтобы откормиться.

 Итак, мертвец, превратившись в гиену, идет в мир, чтобы откормиться. За счет рабочих лошадей, очевидно, другого счета в цивилизованном мире нет. Но если выбирать между гиеной и рабочей клячей… О существовании скаковых лошадей и вольных мустангов мертвец как будто даже не догадывается:

 Сейчас обеденное время, и обитатели дома поднимаются к себе с тем усталым и безнадежным видом, который обычно отличает людей, зарабатывающих свой хлеб честным трудом.

 Но они всего лишь тоже хотят выжить любой ценой:

 Человек может полюбить навоз, относиться к нему с нежностью, если от этого зависят его благополучие и счастье.

И если я вне человечества, то только потому, что мой мир перелился через свой человеческий край, потому, что быть человечным - скучное и жалкое занятие, ограниченное нашими пятью чувствами, моралью и законом, определяемое затасканными теориями и трюизмами. Я лью в глотку сок винограда и нахожу в этом мудрость, но моя мудрость не связана с виноградом, мое опьянение не от вина…

Может быть, для нас в мире не осталось больше надежды и мы обречены - обречены все без исключения, если так, то соединим же наши усилия в последний вопль агонии, вопль, наводящий ужас, вопль - оглушительный визг протеста, исступленный крик последней атаки. К черту жалобы! К черту скорбные и погребальные песнопения! Долой жизнеописания и историю, музеи и библиотеки! Пусть мертвые пожирают мертвых. И пусть живые несутся в танце по краю кратера - это их последняя предсмертная пляска. Но - пляска!

 Отдает молодым Маяковским - долой всё! Но герой-повествователь вроде бы и сам мертвец - кому же он тогда предлагает пожирать мертвых? Да, не зря он провозглашал, что главное - экстаз. А не жалкая логика.

 Да, сказал я себе, я тоже люблю все, что течет: реки, сточную канаву, лаву, сперму, кровь, желчь, слова, фразы. Я люблю воды, льющиеся из плодного пузыря. Я люблю почки с их камнями, песком и прочими удовольствиями; люблю обжигающую струю мочи и бесконечно текущий триппер; люблю слова, выкрикнутые в истерике, и фразы, которые текут, точно дизентерия, и отражают все больные образы души; я люблю великие реки, такие, как Амазонка и Ориноко, по которым безумцы вроде Мораважина плывут сквозь мечту и легенду в открытой лодке и тонут в слепом устье. Я люблю все, что течет, - даже менструальную кровь, вымывающую бесплодное семя. Я люблю рукописи, которые текут, независимо от их содержания - священного, эзотерического, извращенного, многообразного или одностороннего. Я люблю все, что течет, все, что заключает в себе время и преображение, что возвращает нас к началу, которое никогда не кончается: неистовство пророков, непристойность, в которой торжествует экстаз, мудрость фанатика, священника с его резиновой литанией, похабные слова шлюхи, плевок, который уносит сточная вода, материнское молоко и горький мед матки - все, что течет, тает, растворяется или растворяет; я люблю весь этот гной и грязь, текущие, очищающиеся и забывающие свою природу на этом длинном пути к смерти и разложению.

В своей жизни я много бродяжничал, и не только по Америке, заглядывал и в Канаду, и в Мексику. Везде было одно и то же. Хочешь есть - напрягайся и маршируй в ногу. Весь мир - это серая пустыня, ковер из стали и цемента. Весь мир занят производством. Не важно, что он производит - болты и гайки, колючую проволоку или бисквиты для собак, газонокосилки или подшипники, взрывчатку или танки, отравляющие газы или мыло, зубную пасту или газеты, образование или церкви, библиотеки или музеи. Главное - вперед! Время поджимает.

Вперед! Вперед без сожаления, без сострадания, без любви, без прощения. Не проси пощады и сам никого не щади. Твое дело - производить. Больше военных кораблей, больше ядовитых газов, больше взрывчатки! Больше гонококков! Больше стрептококков! Больше бомбящих машин! Больше и больше, пока вся эта е..ная музыка не разлетится на куски - и сама Земля вместе с нею!

 После такого пожелания я не поленился обратиться к истокам личности проповедника - заглянуть в его детство, отрочество и юность - и пересек «Тропик Козерога» (перевод А. Куприна).

 Все вокруг меня были или неудачниками, или, в лучшем случае, посмешищами. В особенности те, преуспевающие. Преуспевающие нагоняли на меня смертельную скуку.

Я философствовал с ползунков. Из принципа настраивал себя против жизни. Из какого же принципа? Из принципа тщетности. Все вокруг боролись. Я же никогда и не пытался.

Вместо того чтобы расти как сильное дерево, я стал клониться на сторону, полностью пренебрегая законом всемирного тяготения. Вместо того, чтобы выпустить веточки и листочки, я стал обрастать оконцами и орудийными башенками. По мере роста все сооружение превращалось в камень, и чем выше я становился, тем смелей пренебрегал законом всемирного тяготения.

 Громада-любовь, громада-ненависть. «А я обучался азбуке с вывесок, листая стнраницы железа и жести», «А я говорил с одними домами. Одни водокачки мне собеседники», «А я, бездомный, ручища в рваный в карман засунул и шлялся, глазастый», - сквозь детство-отрочество-юность Миллера так и проступает все тот же Маяковский, которого Миллер вряд ли читал. Но и его воротит от «позорного благоразумия».

Все - ради завтрашнего дня, но завтра так и не наступало. Настоящее - это только мост к будущему, и на этом мосту - стоны; стонет весь мир, но ни один идиот не задумается, а не взорвать ли этот мост?

 Обо всех улицах Америки, вместе взятых, я думаю как об огромной выгребной яме, выгребной яме духа, в которую все засасывается и тонет в непреходящем говне. А над этой выгребной ямой волшебная сила труда возводит дворцы и фабрики, военные заводы и прокатные станы, санатории, тюрьмы и сумасшедшие дома. Весь континент - словно ночной кошмар, порождающий небывалые несчастья в небывалых количествах.

 Я хотел видеть Америку разрушенной, изуродованной, сравненной с землей. Я хотел этого исключительно из мстительного чувства, в качестве возмездия за преступления, творимые по отношению ко мне и мне подобным, кто так и не поднял свой голос, так и не выразил свою ненависть, свой протест, свою справедливую жажду крови.

 Можно было рассмотреть всю американскую жизнь: экономическую, политическую, моральную, духовную, художественную, статистическую, патологическую. Она выглядела, будто огромный шанкр на измученном члене. Даже хуже, честное слово, ибо вам не удастся увидеть ничего, хоть отдаленно напоминающего член. Возможно, в прошлом это и было жизнью, продуктивной, доставлявшей хоть минутную радость, минутный восторг. Но, глядя на нее со своего насеста, я видел нечто более гнилое, чем изъеденный опарышами сыр.

 У меня был глаз-микроскоп, нацеленный на пороки, на крупицы уродливого, единственно составлявшие для меня прелесть вещи. То, что ставило вещь вне закона, что делало ее непригодной, порочило ее - то притягивало меня и внушало к ней любовь.

 Интересно только, что героя Миллера радует не всякая порча, против иной он готов и восстать:

 Пришли евреи, как сказано, пришли, словно моль, и начали пожирать ткань нашей жизни, пока не осталось ничего, кроме порхания моли, которую они притащили с собой отовсюду. И скоро наша улица начала дурно пахнуть, скоро начали уезжать настоящие люди, скоро начали ветшать дома и отпадать ступеньки, как хлопья старой краски. Скоро улица стала похожа на нечистый рот с выпавшими, а когда-то превосходными зубами, с прогнившими дочерна отвратительными пеньками, торчащими тут и там, с болявыми губами и воспаленным небом. Скоро в сточных канавах стало по колено отбросов, а на черных лестницах - полно засаленного постельного белья, тараканов и высохшей крови. Скоро на витринах магазинов появились кошерные вывески, и повсюду - изобилие домашней птицы, кислого запаха маринада, чудовищных караваев хлеба. Скоро на каждом углу появились детские коляски: на ступеньках, во двориках, перед входом в магазины. И с этими переменами исчез английский язык: теперь нельзя было услышать ничего, кроме идиш, этого шепелявого, плюющегося, придыхающего языка, на котором «Бог» и «гнилые овощи» и звучат одинаково, и означают одно и то же.

Мы съехали в числе первых семей, вскоре после вторжения. Раза два или три я возвращался в наш старый микрорайон, на день рождения, Рождество или День благодарения. И каждый раз я обнаруживал пропажу чего-нибудь обожаемого и любимого мной. Это было похоже на страшный сон. И становилось все хуже и хуже. Дом, в котором все еще жили наши родственники, превратился в старую крепость, почти что в руинах. Обитаемым было только одно крыло крепости, где поддерживалась покинутая островная жизнь, а обитатели выглядели глуповатыми, затравленными, деградировавшими созданиями. Они дошли до того, что начали различать своих еврейских соседей, находя некоторых из них вполне человечными, вполне порядочными, чистыми, добрыми, симпатичными, милосердными и т. д., и т. д. Мне было горько это слышать. Я мог схватиться за пулемет и скосить всю округу, и евреев, и неевреев разом.

 Впрочем, чувства эти вполне человеческие, слишком человеческие, сверхчеловечность миллеровского альтер эго более всего вырастает в отношении к смерти, перед которой и самые отвязные бунтари обычно поджимают хвост.

 Люк дал дуба в подходящий момент, мне не придется отдавать ему сто пятьдесят долларов, которые я ему задолжал. На самом деле, повесив трубку, я испытал счастье. Какое облегчение - не платить этот долг! А кончина Люка не трогала меня никоим образом. Напротив, появилась возможность нанести визит его сестре Лотти, которую я давно хотел, но все как-то не получалось. А теперь можно прямо днем пойти к ней с моими соболезнованиями.

 Забить на общество могут многие, но герой Миллера забил и на смерть: она для него лишь повод устроить какие-то грошовые делишки, выцыганить червонец в святую минуту или перепихнуться под видом утешения. А то и просто у гроба с наслаждением испустить газы.

А что - в этом мире все такие.

 Сама толпа есть деньги, дыхание денег, нет ни единого предмета, который не деньги, деньги, деньги всюду и этого мало, а потом нет денег или мало денег, или меньше денег, или больше денег - но деньги, всегда деньги, и, если вы имеете деньги или не имеете денег - лишь деньги принимаются в расчет, и деньги делают деньги, но что заставляет деньги делать деньги?

Все жестоко, и крыши, и стены… Почему в Советском Союзе не издавали Генри Миллера массовыми тиражами, и ужас перед Нью-Йорком нам приходилось черпать у Евтушенко?

 Да, «Тропик Рака» не просто книга, это манифест. Песнь патетической ненависти ко всей «капиталистической» цивилизации, в которой владыкой мира был и будет труд. Марксисты не только не восстали против самого тягостного, что есть в жизни - диктатуры производства, но они еще и возвели безжалостного тирана - производительные силы и производственные отношения - в перл земного существования, благословили истязающую смертных стальную десницу. Впрочем, и экономический либерализм поклоняется экономическому росту, совершенно не интересующемуся, что именно растет, куда и ради чего. Однажды мне пришлось выслушать доклад доктора экономических наук об экономической теории счастья, и я понял, что экономическая теория счастья так же невозможна, как гуманистическая теория казни.

Но вот вопрос - действительно ли «Тропик Рака» когда-то был культовой книгой? Не знаменитой, скандальной, но именно культовой? Что-то предлагающей? Были культовые авторы и покрупнее Миллера, тоже бичевавшие индустриальную цивилизацию, но при этом предлагавшие какую-то чарующую грезу; каждый из них создавал какой-то обаятельный образ - благородный дикарь или спартанец, святой или землепашец, летающий пролетарий или беспечный ездок. А что завлекательного можно найти у Миллера? Гиену, мертвеца? Кто всерьез, а не эпатажа ради, согласится любить гной и грязь, триппер и менструальную кровь?

Мне кажется, не может быть культовой книга, написанная «исключительно из мстительного чувства». Восхвалять и продвигать ее кому-то назло очень даже можно, но любить что-то беспросветное, пусть и экстатически беспросветное, можно только с очень большого горя - чтобы уверить себя, что не просто тебе не повезло или ты чего-то не сумел, а весь мир такой - серая пустыня, ковер из стали и цемента, - но даже у Керуака он далеко не таков.

 Впрочем, что нам эти дела давно минувших дней, куда важнее другой вопрос: возможны ли культовые книги сегодня? Подозреваю, что нет. Прежде всего, мало кто готов быть жертвой культа, разве что своего собственного. А что еще важнее, даже не самые умные из нас уже постигли, что, проломив любую стену, мы можем попасть лишь в другую камеру. А еще более умные поняли, что и весь материальный мир - тюрьма для нашего духа, для нашей мечты. В материальном мире страдание не может быть преодолено, нас устроит лишь полная свобода от материи.

Возможная только в смерти.

Но невозможен культовый роман, воспевающий смерть.

Или я снова ошибаюсь?

Опубликовать в социальных сетях