UA-106864095-1
Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

Из специального литовского номера "Иностранной литературы" (№11 за 2018 год): воспоминания Томаса Венцловы о диссидентах

Опубликовано 04.03.2019

Эллен Хинси, Томас Венцлова. Беседа с Томасом Венцловой: Гражданское общество и диссидентство

Фрагмент книги “Magnetic North”

Перевод с английского Анны Герасимовой

Томас Венцлова. Еще до советской оккупации у Литвы не было ни времени, ни возможностей для развития полноценного гражданского общества. Больше ста лет, с 1795 до 1915го, она находилась в составе России, при самодержавном царском правлении. Независимое общественное мнение и политическая жизнь западного типа стали появляться только к концу этого периода, в основном в последнее десятилетие, и то весьма рудиментарно. (Несколько лучше дела обстояли в Польше, часть которой принадлежала Австро-Венгрии, где политическая ситуация была несравнимо либеральнее, чем в царской России. И Финляндия, и, в меньшей степени, Латвия, и Эстония пользовались относительной автономией, которой Литва в результате своих анти-царистских восстаний была лишена.) После Первой мировой войны Литва получила независимость, но демократия продержалась там всего восемь лет, с 1918го по 1926 год. Первым президентом был Антанас Сметона, но его партия была не у власти, и в 1926 году парламентское большинство получили левые. Вслед за тем его сторонники (имевшие влияние в армии) устроили государственный пере ворот и распустили парламент. Авторитарное правление про длилось до 1940го; Сметона стал президентом, а партия таутининков (националистов)— единственной легальной партией. Сметона не был фашистом, также как и националисты — нацистами; при этом у них был серьезный конфликт с Гитлером из-за Клайпеды. Гитлеровская расистская политика в це лом осуждалась. В то же время была явная симпатия к Муссолини, чей стиль считался более или менее подходящим для Литвы. Позже некоторые молодые правые зауважали Франко, а особенно Салазара, португальского католического диктатора (точно так же, как некоторые молодые левые восхищались Лениным и Сталиным). Нормой стали произвольные аресты и цензура, и вокруг “национального лидера” возник культ “твердой руки” (хотя многие и в его собственной партии были Сметоной недовольны). Вдобавок ко всему в июне 1940го пришла советская власть. Сметона бежал в Германию, а затем через Португалию— в США.(Он погиб на пожаре в Кливленде в 1944 году. Есть подозрение, что к этому причастны Советы, но это, по-моему, типичная “теория заговора”: к тому времени он уже заметной роли в литовской политике не играл.) Некоторые (причем не только левые) приветствовали его отстранение от власти. Вскоре, однако, все поняли, что новый режим куда брутальнее прежнего. Все же литовским националистам, какими бы они ни были, до сталинизма было далеко. Депортации и казни стали повседневностью. Цензура и идеологический контроль приобрели тотальный характер, сметоновский культ рядом с культом Сталина показался любительщиной. Оккупация была невыносимым оскорблением патриотических чувств, тем более что литовская армия, которую так пестовал и превозносил Сметона, не оказала никакого сопротивления. Менее чем через год Литву оккупировали нацисты. Не стоит и говорить, что это вело к дальнейшему упадку и деморализации страны. К возвращению Советов в 1944 году от гражданского общества почти ничего не осталось. Большинство интеллигенции с обеих сторон политического спектра оказалось за границей в лагерях для перемещенных лиц, оставшиеся, как правило, жили в страхе. Кое-кто лелеял наивные надежды, что Литва может вернуться к цивилизованному укладу и даже влиять на Россию, кое-кто был не чужд идеям социализма, но через пару лет все иллюзии рухнули. В книгах по истории пишут, что депортации, война и со противление унесли шестую часть населения страны, хотя, возможно, цифра преувеличена. Точного количества мы не знаем, в любом случае потери были ужасающие. И не во всех виноваты Советы. Нацисты истребили почти всех евреев, а это было семь-восемь процентов населения Литвы. Из Клайпеды бежали немцы, были и чисто военные потери, шестьдесят тысяч эмигрировали. После войны были насильно выселены в Польшу вильнюсские поляки. Депортации и партизанская война унесли, насколько мне известно, около двухсот тысяч человек. Только в шестидесятые население Лит вы достигло довоенного уровня (включая множество новоприбывших). Между прочим, в лице евреев и польско-говорящей интеллигенции Литва лишилась важных интеллектуальных составляющих: эти группы могли бы внести значительный вклад в пост-сталинское демократическое возрождение. Какому бы прессингу ни подвергались страны Восточной Европы, в них было легче, чем в Литве. В Чехословакии и Венгрии, например, до 1948 года жилось сравнительно нормально. В Польше — хуже, но все же формально она оставалась независимой страной: там, как известно, процветало свободомыслие и независимый менталитет. Подозреваю, что сравнимое с Литвой давление испытали страны сателлиты Южной Европы — скажем, Румыния, Албания. И “штази” в Берлине или Дрездене в семидесятых - восьмидесятых бы ли, возможно, более всеведущи и всемогущи, чем КГБ в Вильнюсе или Каунасе. Но Литва была аннексирована Советским Союзом, а это значит, что все контролировалось Москвой. Тем самым мы в составе СССР прошли все его стадии: сталинизм, хрущевскую оттепель, брежневский застой... Полная потеря суверенности и страх лишиться национальной идентичности порождали депрессивную — и взрывную — психологическую атмосферу. Следует сказать, однако, что ситуация в Литве была благополучнее, чем в иных советских республиках. Подозреваю, определенную роль играла в этом американская политика — не признавать присоединение стран Балтии к СССР, хотя это только мои предположения. Попытки русификации Литвы были довольно неуклюжими, а их результаты — в некоторой степени обратимыми; на Украине и особенно в Белорус сии это привело к почти полному уничтожению местных языков. Кстати сказать, в Латвии и Эстонии процент ново прибывших русских был гораздо выше, чем в Литве, но они так и не ассимилировались из-за реакции тамошнего населения. Партизанское сопротивление в Западной Украине было более жестоким, чем в Литве, и привело к более значительным потерям. Республики Средней Азии были просто колониями, как в девятнадцатом веке; плюс советизация, тоже вряд ли пошедшая на пользу. После разгрома восстания 1863 года в Польше было популярно понятие “органической работы”. Имеется в виду стремление к экономическому и культурному прогрессу в пределах возможного, с надеждой на постепенный переход к самоуправлению и впоследствии — к независимости. Люди, практиковавшие “органическую работу”, в некотором смысле сотрудничали с царской Россией (или, соответственно, с немецкими или австрийскими властями). Уровень коллаборации варьировался от весьма позорных компромиссов до упорной, хоть и скрытой борьбы за национальные интересы. В последние десятилетия царского режима литовцы тоже практиковали “органическую работу”. Это помогло вырастить национальную элиту, которая впоследствии добилась национальной независимости. Те же формы полуколлаборации - полусопротивления активизировались в Литве после смерти Сталина, хотя термин “органическая работа” не был в ходу. Основная цель молча определялась как “сохранение нации для лучших времен”. Кроме прочего, это означало прекращение партизанской войны (которая и так угасала) и использование любой возможности либерализации в рамках советского закона. Подразумевалась литуанизация образовательных учреждений, переиздание национальных классиков, некоторый отход от клише соцреализма, создание литовских театров и музеев, поддержка разумных экономических проектов (и саботирование вредных), защита окружающей среды и т. д. При этом, конечно, следовало принимать во внимание кремлевские пожелания и директивы, иногда им подчиняться (особенно не самым одиозным), иногда— по-умному уклонять ся. Как и в царские времена, можно было в разной степени выслуживаться и в результате пользоваться уважением или наоборот. Люди с разной личной историей, с разными взглядами работали в одном направлении. Среди них были и коммунисты (в том числе мой отец), по определению склонные к компромиссам, и множество скрытых антикоммунистов, которые старались оставаться сколь возможно честными, пусть и не всегда получалось. Лицемерие считалось допустимым и даже похвальным. На мой юношеский взгляд все это казалось забавным, а порой и противным спектаклем. В конце семидесятых мой друг Александрас Штромас изобрел термин “интраструктурные инакомыслящие” для тех, кто был вовлечен в официальные советские структуры,— то есть практически все, ибо советская система была единственным работодателем,— и при этом осторожно продвигал свои несоветские или даже антисоветские взгляды. “Интраструктурные инакомыслящие”— почти синоним “органической работы”. Существовали “экстраструктурные инакомыслящие”, которые продвигали свои взгляды— зачастую такие же, как и у интраструктурных,— нелегальными средствами. Они были немногочисленны, но, по крайней мере в моих глазах, заслуживали гораздо большего уважения, чем их интраструктурные собратья. Граница между этими группами была размытой, и Штромас — не исключение. Он был одним из немногих выживших в каунасском гетто. Но родители его, погибшие в годы нацизма, были в дружеских отношениях с Антанасом Снечкусом, главой компартии Литвы, и после войны его усыновила семья Снечкуса. Он был воспитан комсомольцем и послан учиться на юридический факультет Московского университета, где, между прочим, оказался однокашником Горбачева. Впоследствии примкнул к оппозиции, хотя много лет оставался интраструктурным инакомыслящим, работал юристом в разных литовских городах и даже участвовал в организации научного института. Встретился с такими людьми, как Гинзбург и Сахаров, поддерживал подпольную связь между либерально настроенными людьми в Москве и Вильнюсе. Тогда-то он и переступил грань, выбрал экстраструктурное положение, оставаясь формально в академических кругах. Между прочим, шестидесятники в России были типичными интрастуктурными диссидентами. Бродский был определенно экстраструктурным, не только по взглядам, но и по независимому поведению и моральным установкам. В старшем поколении таковыми были Ахматова, Надежда Мандельштам и (до известной степени) Пастернак, так же как Эренбург был собратом молодых шестидесятников вроде Евтушенко. Довольно долго на грани находился Солженицын: после публикации “Одного дня Ивана Денисовича” он стал признанным писателем, но дальнейшая его работа оказалась под запретом, и между ним и советским правительством началась настоящая война, окончившаяся его выдворением. Похожие истории происходили и в других советских республиках, хотя они гораздо менее известны. Эллен Хинси. Есть мнение, что в конце своей карьеры первый секретарь компартии Литвы Антанас Снечкус с помощью политики постепенного вытеснения российских кадров и саботажа распоряжений Москвы сыграл известную роль в сохранении литовской государственности. Так, до 1952 года 30 % кадров были энтническими литовцами, а к 1957 году уже 50 %. Т. В. Позже процент этнических литовцев в компартии Литвы стал еще выше, хотя неизвестно, хорошо ли это. Многие из этих коммунистов были скрытыми интраструктурными инакомыслящими. Не надо забывать, что первый президент независимой Литвы Альгирдас Бразаускас начинал как партийный функционер — и оказался не худшим из возможных президентов. Аналогичный случай — Юстинас Марцинкявичюс, автор анти-диссидентского романа “Сосна, которая смеялась” и вполне советских виршей, впоследствии культовая фигура среди поборников литовской независимости. Та кие коммунисты сыграли свою роль в сохранении литовской национальной идентичности, но тут всегда была угроза выслуживания и деморализации. Сам Снечкус был весьма амбивалентной фигурой. В свое время рьяный сталинист, особенно на излете партизанского сопротивления. После смерти Сталина, однако, он умудрялся в скрытой форме проводить сепаратистскую политику, защищая интересы своей личной территории (то есть советской Литвы) и до некоторой степени допуская литовский национализм. Он не был тираном, не страдал манией величия. Но не был и либералом вроде Дубчека, скорее патриархальным “батькой”. Мы в шутку называли его “самым способным литовским политиком со времен Средневековья” и в шутку же пророчили, что на свободных выборах народ изберет его президентом. Учитывая случай Бразаускаса, не так уж и промахнулись. Экстраструктурные диссиденты распространяли свои взгляды посредством листовок, подпольных кружков, выв шивания литовского триколора на заводских трубах под покровом ночи и так далее. Зачастую это были школьники, и дело тут не только в патриотизме, но вообще в потребности бунтовать. Такие дела, как правило, кончались тюрьмой, в крайнем случае, преследованиями и давлением с целью за вербовать в стукачи (нередко это удавалось). С конца пятидесятых кружки инакомыслящих стали складываться вокруг бывших политзаключенных и католических активистов. Было много случаев, когда кружки организовывали ксендзы для совместной молитвы или просто изучения катехизиса, — все это жестоко преследовалось. Те, кто хранил па мять о довоенной литовской независимости, пытались хотя бы что-то привить молодому поколению. Естественно, эта деятельность была подпольной, с соответствующими правилами, дисциплиной и этикой; поэтому не все подобные кружки были раскрыты. Даже вокруг некоторых представителей довоенной интеллигенции, в целом лояльных к властям— среди них поэт Винцас Миколайтис Путинас, режиссер Юозас Мильтинис, — собирались кружки почитателей с уклоном в диссидентство. Бывшие политзаключенные, которых я встречал, были, как правило, людьми высоких этических норм. С другой стороны, их мнения порой представлялись анахроничными. Человек, проведший пятнадцать-двадцать лет в лагерях, остается, так сказать, заложником своей юности— то есть преобладавшего до его ареста мировоззрения. В числе этой довоенной интеллигенции были Пятрас Юодялис и Она Лукаускайте, прошедшие лагеря люди высоких моральных качеств. Следует сказать также о Юстинасе Микутисе. Микутиса арестовали сразу после войны, еще студентом. После избиений и пыток он много лет провел в худших уголках ГУЛАГа. Вернувшись в Литву, Микутис стал бродячим нищенствующим философом, гуру для молодежи, легендарной фигурой. (Говорят, при фашистах он объявил себя евреем и пытался присоединиться к колонне евреев, которых вели на казнь, но его прогнал охранник.) Встретился он мне лишь однажды, но произвел глубокое впечатление. Человек, без сомнения, странный, возможно, слегка со сдвигом, но очень образованный, мог потрясающе говорить на любую тему. Подобно Бродскому, был не антисоветским, а а-советским. Между прочим, знал наизусть больше стихов Пастернака, чем я. Десятки людей признавались мне, что он оказал плодотворное влияние на их жизнь. Про литовских инакомыслящих можно рассказать много историй. В 1957 году в университете устроили собрание, чтобы объявить нам о разоблачении антисоветской студенческой организации. Это было предупреждение для всех, кто мог попытаться принять участие в подобном деле. Нам сообщили имена преступников, которым уже был вынесен приговор — тюремное заключение. Никого из них я не знал (они были старше), но тут же ощутил к ним симпатию, ибо к тому времени уже перековался. Много позже я познакомился с од ним из них, Валентинасом Арджюнасом (полиглот, он после заключения устроился редактором переводов). Взгляды этих студентов были строго националистически ми, а деятельность — подпольной. Но были и другие случаи. Например, молодому поэту Миндаугасу Томонису, инженеру по профессии, поручили ремонт начавшего разрушаться па мятника Красной армии -победительнице. Он написал властям открытое письмо с отказом участвовать в прославлении оккупантов и предложением вместо этого воздвигнуть памятник жертвам сталинизма. За это его упекли в психбольницу. (Между прочим, одним из доказательств “психоза” служил тот факт, что в свободное время он изучал Лейбница и Ницше.) В результате лечения он покончил с собой. То было время “кухонных разговоров”. Собравшись вместе, близкие друзья говорили более или менее открыто. В основном литовцы были настроены патриотически. Если в круг друзей проникал стукач, беседа могла оказаться опасной, но это случалось нечасто (кстати, антисемитские взгляды и замечания власть не всегда считала предосудительными). Такие дискуссии помогали “выпустить пар”, но толку от них было мало. Буквально сотнями ходили политические анекдоты: после смерти Сталина народ уже не боялся сесть за анекдот, хотя карьере это могло и повредить. Большинство слушало “вражеское” радио. “Свободную Европу” глушили (для чего были построены специальные вышки в самой высокой точке Вильнюса), но можно его было слушать в глубинке — иногда специально для этого ездили за город. В 1959 году в Вильнюсе открылось псевдо-модернистское кафе “Неринга”. Там паслась вся настоящая и поддельная богема (кафе нравилось Бродскому, он даже написал о нем стихи, ныне напечатанные на меню). За столиком в углу, за бутылкой армянского коньяка или чего-нибудь еще, собиралась довоенная интеллигенция и ее молодые последователи. Разговоры там велись достаточно свободные, хотя все предполагали наличие стукачей. Мы с друзьями— Ромасом Катилюсом, Наташей Трауберг, Александрасом Штромасом— без стеснения обменивались любой информацией и соображениями. Бытовал определенный жаргон, например, советская власть именовалась Софьей Власьевной, но скорее в шутку, чем из конспирации. Софья Власьевна якобы была пожилой дамой, прошедшей через ряд неудачных романов (например, с Адольфом Алоизовичем, то есть Гитлером), и жить ей оставалось недолго.

Э. Х. Спрашивает о зарубежных публикациях, о Синявском и Даниэле и других.

 Т. В. Как известно, за роман “Доктор Живаго” Пастернака преследовали, но публикация ахматовского “Реквиема” в Мюнхене (1963) была встречена молчанием: властям, похо же, не хотелось нового международного скандала. Тогда некоторые авторы-диссиденты (в том числе графоманы вроде Валерия Тарсиса) осмелели и стали печататься за Западе, как правило, под псевдонимами. И не только российские, но и, например, эстонские. Литовские — нет. Когда я познакомился с Синявским и его женой Марией Розановой, которая позже сама стала писательницей, я понятия не имел об их подпольной деятельности. Для меня Синявский был специалистом по Пастернаку. Они с Розановой интересовались фольклором русского Севера, собирали его (при советской власти такие вещи стремительно исчезали, становясь музейной редкостью). Об этом мы и говорили. Году в 1962—1963м мой друг Володя Муравьев дал мне копию журнала “Encounter” с повестью Синявского “Суд идет” (под псевдонимом “Абрам Терц”). Как он попал к Володе — черт его знает. Я был не особо впечатлен, возможно потому, что одновременно читал роман “Шум и ярость” Фолкнера, тоже полученный от Володи (английским я тогда владел слабовато и сквозь текст продирался с трудом, но оторваться было невозможно). В любом случае “Суд идет” был вещью смелой и рискованной. Узнав, что Абрам Терц — это Синявский, я, как говорится, обалдел. Э. Х. В знак протеста против ареста Синявского и Дани эля Александр Есенин-Вольпин организовал демонстрацию на Пушкинской площади в Москве, требуя открытого процесса. Многие считают это началом советского правозащитного движения. Т. В. Я слышал об этом, и Есенин-Вольпин был близок к моему московскому окружению. Способный математик, сын Сергея Есенина, он и сам сочинил несколько остроумных антисоветских стихов. В том числе перепев Эдгара По, где лирический герой спрашивает: “Ведь у нас разгар террора — но придет ли Термидор” — на что ворон, как можно догадаться, отвечает: “Nevermore”. Стих этот я знал наизусть, но с автором никогда не встречался, хотя в конце 70х мы одновременно оказались в США. В Вильнюсе многие обсуждали дело Синявского и пророчили закручивание гаек в Литве, но, насколько я помню, до 1968 года ничего такого не было. Моему отцу предлагали публично осудить Синявского и Даниэля, но он отказался. После суда в некоторых вильнюсских кругах ходили их книги, и данные на Западе. По отношению к этим и подобным текстам бытовало выражение “Библиотечка антисоветчика”. Знал я и о СМОГе (расшифровывалось как “Смелость, мысль, образ, глубина” или “Самое молодое общество гениев”). Но серьезной литературной группой их не считал — смогисты славились главным образом эксцентричными вы ходками. Кое-кто из друзей был с ними связан, иногда они принимали участие в протестах. Э. Х. Вы подписали письмо протеста против “Процесса четырех”. Как это было организовано Т. В. Насколько я помню, письмо показал мне Юрий Глазов, ученый-востоковед (специалист по тамильской литерату ре), мы познакомились в Тарту. Там было около сотни подписей. Глазов сказал со значением: “Подписи еще собираются”. Ну я и подписал. Наряду с многими другими я участвовал в “органической работе”, публиковал в официальной печати переводы, литературные эссе и время от времени собственные стихи. Написал две научно-популярные книжки. Иногда подменял в Вильнюсском университете заболевших или отсутствующих преподавателей. Собирался писать под руководством Лотмана диссертацию о Юргисе Балтрушайтисе. Это была бы в прямом смысле слова “органическая работа”: расширение литовских культурных горизонтов, Балтрушайтис ведь был фигурой полу запретной (в 1920—1930е годы он служил в Москве послом независимой Литвы, помогал, в числе прочих, Мандельштаму и Шагалу). С самого начала, однако, я к подобной официально дозволенной работе относился с недоверием: трудно было бы сохранить достоинство, а это в мои пла ны не входило. Я склонялся скорее к самиздату: пример Бродского показал, что можно сделать нечто значительное без разрешения сверху. Кроме того, я чувствовал, что работа, одобренная властями, к настоящим переменам не приведет — надо делать что-то другое. В 1965—1968х годах многие начали ощущать, что “органическая работа” становится все затруднительнее — в лучшем случае, чревата неизбежными компромиссами. Тем не менее так поступали почти все деятели литовской культуры — иначе ни в искусстве, ни в университете не выживешь. Развилась своего рода философия: только “органическая работа” поможет Литве сохранить национальную идентичность, а это главное. Я на это смотрел весьма скептически. В апреле 1968го, после “Пражской весны”, Горбаневская с группой единомышленников стала издавать “Хронику текущих событий” — подпольный бюллетень о нарушениях прав человека в СССР. Случаев было множество: обыски и аресты, произвол судебный и милицейский (иногда замаскированный под анонимное хулиганство), вопиющая цензура и бесстыдное вмешательство в церковные дела, исключение из вузов за “ошибочные политические взгляды” и так далее. Особая сила “Хроники” заключалась в ее непоколебимой объективности: во-первых, тщательно проверялась информация (так что очень трудно было обвинить ее в “клеветнических измышлениях”, как обычно делалось). Во-вторых, ника ких субъективных комментариев, даже самых оправданных. Публикации были анонимные, информацию присылали анонимные же корреспонденты со всех концов страны. “Хроника” выходила в нескольких машинописных копиях и постепенно стала просачиваться на Запад, где на нее обратили внимание. В Литве были люди, поддерживавшие кон такт с “Хроникой”. Я не был в их числе, журнал видел редко и понятия не имел о роли Наташи и ее соиздателей. В нашей среде главное правило было — чем меньше знаешь о подпольной деятельности, тем лучше. Никто не может гарантировать, что не расколется на допросе или случайно не проговорится в частной беседе. При этом я прекрасно понимал, что Наташа занимается самиздатом. В 1967 году она приехала в Вильнюс с целым чемоданом запрещенной литературы. Я этот ее приезд помню очень хорошо, так как он связан с важным событием моей личной жизни. Наташа приехала из Москвы, как обычно, автостопом, при чем в четыре часа утра. Я показал ей Вильнюс, которого она никогда не видела. Потом мы пошли в кафе и случайно встретили девушку, знакомую с семьей Александра Гинзбурга. Я мгновенно влюбился, будто пораженный молнией. В тот момент я был одинок и не слишком счастлив после развода с Мариной, но после этой встречи воспрял духом. Девушку звали Таня Никитина. У нас до сих пор любовь. В 1968 году мы расстались, но через много лет встретились вновь и решили больше не расставаться.

Э. Х. После демонстрации на Красной площади в 1968 году ее участники подверглись лишению свободы. Горбаневская попала в психиатрическую больницу, но получила отсрочку, так как недавно родила. В декабре 1969-го ее арестовали и до февраля 1972-го содержали в тюремной психбольнице. Была ли возможность узнать, где она и что с ней?

Т. В. Что о ней, что о других протестующих известно было мало, хотя какие-то новости просачивались и из зала суда, и из тюрьмы. В психбольнице ее держали в одиночке, практически без связи с миром. Между прочим, на Красную площадь она пошла с младенцем на руках. Демонстрантов атаковала толпа (очевидно, подставная), их избили и арестовали — все это за считаные минуты. Наташу отпустили, но только временно. Ребенок остался с ее матерью. Впоследствии Горбаневская описала все это в своей известной книге “Полдень”. Я видел ее непосредственно после больницы, в Москве, и был очень рад, что ее настроение и характер ничуть не изменились. Позже, в 1975 году, она приезжала в Вильнюс перед эмиграцией. Диагноз ей поставили “вялотекущая шизофрения”. Этот диагноз, выдуманный профессором Снежневским, использовался в основном в политических целях (и до сих пор практикуется в России, хотя на Западе никогда признан не был). Симптомы могли быть минимальными и почти незаметными, в том числе пессимизм, недостаток социальной адаптации, идеи преобразований, ведущие к конфликту с начальством. “Вялотекучку” запросто схлопотали бы Ганди, Мартин Лютер Кинг и Нельсон Мандела. Ее получила не только Наташа, но и Файнберг#2, и многие другие. Чуть не получил Бродский. Лечение, как правило, состояло в принудительных инъекциях, зачастую влекущих за собой реальное расстройство.

Однако многие, особенно среди тех, чья ненависть не полу чала деятельного выхода, твердили мантры вроде: “Все русские диссиденты — скрытые империалисты и никогда не будут сочувствовать литовской независимости”, или: “Главная цель поляков — отобрать Вильнюс, это никогда не изменится”. Между прочим, подобные взгляды разделяла немалая часть эмиграции, что через множество каналов просачивалось в Литву. И, конечно, только вредило: чувство полного одиночества в окружении непримиримых врагов лишало последней надежды. С этой точки зрения освободить Литву могла только новая война между СССР и Западом — а такая война была вряд ли возможна, не говоря уже о моральной стороне вопроса. Подозреваю, что КГБ делал все возможное для распространения изоляционизма среди населения, парадоксально подталкивая его в том же направлении, что и “ястребы” эмиграции. Но знал я и других людей, пусть их было меньшинство. Идея общего для Восточной Европы (включая СССР) движения за права человека постепенно набирала ход. Несмотря на языческое прошлое и позднее крещение (а может, и благодаря им), Литва была почти такой же католической страной, как Польша или Ирландия. Мы шутили: последними в Европе приняли христианство, последними от него и откажемся. Католический костел был и до сих пор является архитектурной доминантой любого литовского города или деревни. Было также множество деревянных статуй святых и Христа (так называемые rupintojeliai) по всем дорогам, часто высокой художественной ценности. Около 1948 года началась свирепая антирелигиозная кампания, частично из-за того, что многие ксендзы поддерживали партизанское сопротивление. Основная причина, однако, в том, что коммунизм по определению не терпит соперничающих идеологий, в частности религий, будь то православие, иудаизм, ислам, да хоть бы и буддизм. По правде говоря, советский коммунизм сам по себе был религией, и все, кто исповедует другие доктрины, объявлялись еретиками — со всеми средневековыми последствиями. Католицизм был объявлен самым вредоносным, поскольку управлялся извне СССР и тем самым контролю не подлежал. Таким образом, большинство костелов было закрыто и превращено в склады (в лучшем случае — в музеи). В Вильнюсе было более сорока католических храмов, почти все большой архитектурной ценности; действующих осталось, сколько я помню, девять, остальные потихоньку разваливались. (Их судьбу более или менее разделили православные и протестантские церкви; что касается синагог, о них, как и о еврейском населении в целом, успели позаботиться нацисты.) Деревянные скульптуры исчезли, и это значительно изменило литовский ландшафт: отчасти в результате комсомольской кампании, отчасти благодаря патриотической интеллигенции, которая использовала возможность пополнить свои частные коллекции, прикрываясь разумным оправданием “все равно пропадут”. Сотни ксендзов оказались в арктических шахтах или в сибирском изгнании. В школе мы должны были учить наизусть стихотворение бывшего футуриста Теофилиса Тильвитиса “Летучие мыши”, где недвусмысленно проводится сравнение католического духовенства со странными ночными животными, которых надо уничтожать, как и прочих паразитов. После смерти Сталина стих этот перестали внедрять в юные умы, оставшееся в живых духовенство вернулось. Костелы, однако, продолжали стоять закрытыми, и власти старались контролировать религию, как могли. Некоторые ксендзы были завербованы. Отказавшимся пришлось нелегко. Двое епископов, Юлионас Степонавичюс и Винцентас Сладкявичюс, не проявившие достаточного повиновения, были высланы— не в Сибирь, а в маленькие деревушки, где не могли исполнять свои епископские обязанности. Монастыри были упразднены (хотя действовали подпольно). Насильственная атеизация, правда, в более мягкой форме, продолжалась. В марте 1972 года появилась “Хроника Литовской католической церкви”. Аналогично “Хронике” Горбаневской, это был анонимный бюллетень, машинопись в формате тетрадки, где освещались случаи преследования церкви и отдельных верующих — сначала в Литве, а затем и в Латвии, Белоруссии, Молдавии и т. д. Пару выпусков я видел — разумеется, не знал, кто их издает, и не пытался узнать. По сей день некоторые из издателей остаются неизвестными, хотя главным среди них был преподобный Сигитас Тамкявичюс, позднее архиепископ Каунасский. Бюллетень переправлялся на Запад, переиздавался эмиграцией и вызывал большой интерес Ватикана, особенно при папе Иоанне Павле II. Во многом эта хроника напоминала “Хронику текущих событий” — прежде всего, тщательной проверкой информации и отсутствием субъективного комментария; только сфера ох вата уже. Ясно было, что издатели — в контакте друг с другом и круги их информаторов до некоторой степени пересекаются. Более того, московские диссиденты участвовали в пере правлении литовской хроники на Запад. Много позже мы узнали, что в числе прочих этим занималась Людмила Алексеева. Пример литовско-российского сотрудничества, успешно преодолевшего рамки национализма и изоляционизма. Не забудем, кстати, что у литовских католиков была своя традиция подпольной или полуподпольной работы, восходящая к временам Сметоны (который запретил партию христианских демократов наряду со всеми другими партиями) и к периоду нацизма. Строго запрещено было преподавать детям катехизис, хотя многие священники, да и не только они, пытались обойти этот запрет. За нарушение можно было угодить в тюрьму. Широко известен случай Антанаса Шешкявичюса — он был одним из первых, если не первым, о ком написала “Хроника”. Он провел год в тюрьме строгого режима, причем срок, видимо, ему скостили благодаря возмущению Запада. 14 июля 1972 года в Каунасе, в сквере напротив Оперного театра, девятнадцатилетний школьник Ромас Каланта облил себя бензином и чиркнул спичкой. Актеры, репетировавшие в театре, выскочили из здания и попытались его спасти, но было поздно. Через несколько часов ужасных мучений Каланта умер в больнице. Это был неприкрыто политический акт. Кто-то слышал его последние слова: “Свободу Литве!” Кроме того, он объяснил свое решение в сохранившемся дневнике. Между прочим, место самосожжения имело символический смысл: в 1940 году в каунасском Оперном театре собрался марионеточный “Народный парламент”, голосовавший за присоединение к СССР. Через тридцать два года Каланта выразил свое возмущение этим фактом. О Каланте мало что известно. Он имел отношение к субкультуре хиппи, так что власти всячески постарались убедить публику в его психической болезни. Специально собранная для этого группа психиатров официально объявила Каланту ненормальным. Диагноз примерно так же соответствовал действительности, как “вялотекущая шизофрения” в случае с Горбаневской, и был отменен в 1989 году. Похороны Каланты превратились в демонстрацию. Два дня Каунас был практически в руках народа; в основном все было мирно и дисциплинированно. В истории Советского Союза такое произошло впервые, что не могло не иметь последствий. Власти попытались разогнать протестантов ненасильственным путем, но в конце концов, как можно было предсказать, перешли к насилию. Многие молодые люди бы ли сильно избиты. Между прочим, актерам, пытавшимся спасти Каланту, тоже досталось — допросы и все такое (многих я знал лично). Антанас Снечкус доложил в Москву, что демонстрации были “мелким хулиганством”, тем самым он сохранил свой пост — и, как некоторые полагают, помог Литве из бежать худшего. Я в то время был в Ленинграде. Мы были очень взволнованы этой историей и понимали, что это знак: времена меняются. Ромас Катилюс не без гордости заметил: “Теперь мы, литовцы, стали самым важным народом СССР. После евреев”. (В те времена актуальна была проблема выезда евреев.) Иосиф сказал полушутя: “Если Литва отколется, вы оба можете тут застрять без выездной визы, так что на вашем месте я бы немедленно вернулся”. Я действительно тут же уехал в Вильнюс, но к моему возвращению напряжение уже спало.

 

 

Опубликовать в социальных сетях