UA-106864095-1
Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

ЭРИК ВЮЙЯР

Опубликовано 25.05.2022

ПОВЕСТКА ДНЯ

Повестка дня

(Фрагменты)


Тайное собрание

Солнце — холодная звезда. Сердце его — ледяные шипы. Свет беспощаден. В феврале все деревья мертвы, и река застыла, будто исток перестал изрыгать воду, а море больше не в силах ее глотать. Время стоит. С утра ни шороха, ни птичьей песни, ничего. Вдруг автомобиль, затем второй, и внезапно — чьи-то шаги, фигур не различить. Три звонка, но занавес не поднялся.
Сейчас понедельник, и за ширмой тумана город начинает шевелиться. Люди идут на работу как и в любой другой день, садятся в трамваи, в автобусы, протискиваясь к империалу, и там, несмотря на жуткий холод, грезят в полудреме. Но 20 февраля того года был день не обычный. И все же большинство людей в то утро усердно вкалывали — в плену великой лжи про добродетельный труд, — будто в этих мелких действиях и заключается правда, немая и удобная, и всю эпопею нашего существования можно свести к одной старательной пантомиме. День так и шел дальше — мирно, обыкновенно. Все мотались, кто от дома до завода, кто от рынка до дворика, где сушат белье, и, под вечер, — от конторы до пивной и, наконец, снова до дома, а вдали от добродетельной работы и обыденной жизни перед дворцом на берегу Шпрее из огромных черных автомобилей выходили господа. Им угодливо открывали дверцы, и они следовали один за другим мимо тяжелых колонн желто-серого камня.

Их было двадцать четыре, среди мертвых деревьев на берегу; двадцать четыре пальто черного, каштанового и коньячного цветов; двадцать четыре пары шерстяных подплечников; двадцать четыре костюма-тройки (брюки с защипами и широким отворотом). Вот тени проникли в просторный вестибюль дворца председателя парламента; хотя скоро не будет ни заседаний парламента, ни рейхспрезидента, а через несколько лет — не будет и самого рейхстага, только груда дымящихся развалин.
А пока что двадцать четыре фетровых шляпы покидают головы, обнажив двадцать четыре лысины и бахромки седых волос. Обмен учтивыми рукопожатиями, прежде чем подняться на сцену. В вестибюле собрались почтенные патриции; слышатся шутки, строго в рамках приличия; будто мы на несколько церемонной прелюдии к “garden-party”.

Двадцать четыре фигуры старательно преодолели первый пролет, затем одну за другой осилили остальные ступени, временами останавливаясь, чтобы не перетруждать старое сердце, и карабкаясь дальше, точно на гору невидимых сухих листьев, цепляясь за медные перила и не глядя ни на красоту сводов, ни на изящество балюстрады из-под отяжелевших век. Через боковую дверь их провели направо; несколько метров шахматного пола, а дальше — еще тридцать ступеней, ведущих на третий этаж. Не знаю, кто шел первым в связке, да это, в сущности, и неважно, так как всем двадцати четырем пришлось проделать один и тот же путь, все поворачивая направо, и, наконец, обогнув лестничную площадку войти в широко распахнутые двери гостиной по левую руку.
Говорят, в книге можно все. Я бы мог заставить их вечно ходить по лестнице Пенроуза, и они бы уже никогда не смогли ни подняться, ни спуститься, потому что делали бы то и другое одновременно. На самом деле, книги так и действуют на нас в каком-то смысле. Словесное время, сжатое ли, текучее, непроницаемое или густое, плотное, растянутое, зернистое, — превращает движения в камень, навроде медузы. Наши герои навсегда останутся во дворце, точно в заколдованном замке. Вот они, застывшие, окаменевшие, — чары настигли их еще на пороге. Двери закрыты и распахнуты одновременно, фрамуги сразу и истерты, и выбиты, и вырваны, и восстановлены. Лестницы блестят, но они пусты, люстра сверкает, хотя уже мертва. Мы повсюду во времени. Итак, Альберт Феглер поднялся по ступеням до первой площадки, и, весь в поту, в ручьях пота, чувствуя, как закружилась голова, потянулся к пристежному воротничку. Стоя под огромным позолоченным плафоном, освещающим ступени, он одергивает жилет, расстегивает пуговицу и расслабляет воротник. Возможно, и Густав Крупп тоже остановился передохнуть здесь, обронив сочувственное замечание или отпустив дежурную шутку про старость, словом, как-то выразив Альберту свою солидарность. Потом Густав двинулся дальше, а Альберт Феглер еще пару секунд постоял один под люстрой, огромным позолоченным кустом с гигантским шаром света посередине.
Наконец, они вошли в малую гостиную. Вольф-Дитрих, личный секретарь Карла фон Сименса, на секунду замешкался у балконной двери, пока его взгляд блуждал по тонкому слою инея, покрывшему перила. На какой-то миг он ускользает от низменной кухни этого мира, затерявшись среди тех белых комочков хлопка. И пока остальные судачат, рассеянно теребя золоченые сигарные кольца, и закуривают свои “Монтекристо”, разглагольствуя о кремовом или почти черном цвете покровного листа, — кто-то любит мягкий вкус, кто-то пряный, но все они сторонники чудовищной толщины, с лошадиную кость, — замечтавшийся у окна Вольф-Дитрих качается среди голых ветвей и скользит по глади Шпрее.

А в нескольких шагах от него Вильгельм фон Опель восхищенно разглядывает изящные гипсовые фигурки, украшающие потолок, то приподнимая, то опуская толстые круглые очки. Вот еще один, чей род тянется к нам из глубины веков, от скромного землевладельца из браубахского прихода постепенно продвигаясь сквозь ворох мантий фасций , хуторов и должностей, сперва членов магистрата, потом бургомистров, пока однажды Адам — покинув ничего не предвещавшее материнское чрево, а затем освоив все премудрости слесарного дела — не придумал чудесную машинку для шитья, которая и положила истинное начало их славе. Впрочем, он ничего не изобретал. Он нанялся к одному фабриканту, высмотрел все, потом выждал немного и слегка улучшил модель. Затем женился
на Софии Шиллер, что обеспечило его значительным приданым, и назвал свою первую машинку в честь жены. Производство с тех пор шло только в гору. Всего за несколько лет швейная машинка прочно вошла в употребление, вписалась в кривую истории и в привычки людей. Истинные ее изобретатели появились слишком рано. Как только успех его машинкам был обеспечен, Адам Опель принялся за велосипед. Но однажды ночью сквозь приоткрытую дверь к нему проник странный голос; он почувствовал, как холодеет, стынет его сердце. Но это не изобретатели швейной машинки пришли клянчить отчисления и не рабочие с заводов требовать доли от прибыли — это Бог призывал его душу; и ее-то пришлось отдавать.

Но предприятия, в отличие от людей, не умирают. Это загадочные, неуязвимые существа. Компания “Опель” продолжила продавать велосипеды, затем автомобили. На момент смерти своего основателя фирма насчитывала уже полторы тысячи работников. И только продолжала расти. Фирма — это такая особа, у которой кровь постоянно приливает к голове. Это свойственно лицам или стыдливым, или юридическим. Последние живут гораздо дольше простых смертных. Так, 20 февраля, когда Вильгельм витает в своих мыслях в малой гостиной дворца председателя рейхстага, компания “Опель” — дама уже почтенного возраста. А сегодня она всего лишь царство внутри другой империи и утратила практически всякую связь со швейными машинками старика Адама. И хотя компания “Опель” очень богатая дама, она так стара, что мы ее почти не замечаем, она стала частью привычного ландшафта. Вплоть до того, что сегодня “Опель” старее, чем многие страны, старее Ливана и даже самой Германии, старее большинства африканских государств, старее Бутана, где сами боги спрятались на облачных горных вершинах .

Маски

Так, по очереди, мы могли бы подлететь к каждому из двадцати четырех господ, входящих во дворец, коснуться отлетов воротничка, скользящего узла на галстуке, на секунду затеряться в шевелении усов, замечтаться среди тигриных полосок на их пиджаках, нырнуть в печальные глаза, и там, на самом дне этих желтых и колких цветов мать-и-мачехи, мы нашли бы у каждого одну и ту же дверцу; и дернув за шнурок колокольчика, мы бы вновь понеслись во времени вспять, где на нас сыпались бы все те же наборы уловок, выгодных браков, сомнительных операций — скучный рассказ об их подвигах.

В то 20 февраля под ногтями Вильгельма фон Опеля, сына Адама Опеля, нет уже и следа машинной смазки, велосипед он запер в чулан, про швейную машинку и не вспоминает, а появившаяся в его имени частица подводит краткий итог семейной саге. Глядя на часы, он покашливает с высоты своих шестидесяти двух лет. Осматривается, недовольно поджав губы. Ялмар Шахт хорошо поработал, скоро его назначат президентом рейхсбанка и министром экономики. Вокруг стола собрались Густав Крупп, Альберт Феглер, Гюнтер Квандт, Фридрих Флик, Эрнст Тенгельманн, Фриц Спрингорум, Август Ростерг, Эрнст Бранди, Карл Бюрен, Гюнтер Хойбель, Георг фон Шницлер, Гуго Стиннес-младший, Эдуард Шульте, Людвиг фон Винтерфельд, Вольф-Дитрих фон Вицлебен, Вольфганг Ройтер, Август Дин, Эрих Фиклер, Ганс фон унд цу Левенштайн, Людвиг Грауэрт, Курт Шмитт, Август фон Финк и доктор Штайн. Вот она, нирвана промышленности и финансов. Все хранят молчание мудрецов, слегка раскиснув от почти двадцатиминутного ожидания; дым собственных сигар толщиной с оглоблю щиплет им глаза.


Некоторые тени останавливаются перед зеркалом как бы в задумчивости и теребят узел на галстуке; все как-то осваиваются в малой гостиной. В своих “Четырех книгах об архитектуре” Палладио в одном месте пространно определяет гостиную как комнату для приемов, сцену под водевили нашей жизни; и в знаменитой вилле Годи-Малинверни, пройдя через зал Олимпа, где нагие боги резвятся среди подобия руин, и зал Венеры, где мальчик с пажом сбегают через нарисованную фальшивую дверь, оказываешься в главной гостиной, и там над центральным входом можно прочесть на архитраве окончание молитвы: “...и избави нас от лукавого”. Но напрасно мы бы искали такую надпись там, где проходит наш небольшой прием, во дворце президента рейхстага; здесь другая повестка.

Под высоким потолком минуты текли медленно. Собравшиеся переглядывались, улыбались. Открывали кожаные портфели. Шахт время от времени снимал свои тонкие очки и тер нос, едва удерживаясь от реплики. Все гости благоразумно расселись, уставив на дверь рачьи глаза. Стоял шепот, прерываемый чиханием. Тогда извлекался платок, и после пары трубных звуков чихнувший приводил себя в порядок и продолжал терпеливо ждать начала собрания. А в собраниях приглашенные знали толк, все они входили в различные правления и наблюдательные советы, были членами каких-то союзов предпринимателей. Не говоря уже о встречах на невыносимых семейных торжествах, этих повинностях унылого, но строгого патриархального уклада.

Густав Крупп, в первом ряду, обтер перчаткой багровое лицо и прилежно откашлялся в платок, у него насморк. С возрастом его тонкие губы стали походить на уродливый полумесяц уголками вниз. У него печальный и тревожный вид; пальцами он машинально крутит изящное золотое кольцо, а мысли его витают в тумане надежд и расчетов — и, очень может быть, эти два слова уже значат для него одно и то же, точно они постепенно срослись.

Вдруг раздается стон петель, скрип половиц; в передней звучат голоса. Двадцать четыре ящерицы встают на задние лапки и вытягиваются. Ялмар Шахт прикусил язык, Густав поправил монокль. За дверными створками слышен приглушенный разговор, потом свистящее дыхание. И наконец, улыбаясь, в дверях появляется председатель рейхстага; это Герман Геринг. Что нас, конечно, не удивляет, да и в целом такое в порядке вещей, обычная рутина. В мире деловых людей подковерная борьба — привычное дело. Политики и промышленники видятся часто.

Вот Геринг обходит всех собравшихся, с каждым перекидываясь парой слов, добродушно пожимая руки. Но глава рейхстага пригласил их не просто так, и, пробурчав короткое приветствие, он сразу же переходит к надвигающимся выборам, они состоятся 5 марта. Двадцать четыре сфинкса внимательно слушают. Эта избирательная кампания станет решающей, заявляет председатель рейхстага, пора покончить с непостоянством режима; для экономической деятельности нужны покой и стабильность. Двадцать четыре головы истово кивают. Люстра мерцает электрическими свечами, нарисованное на потолке солнце сияет ярче прежнего. И если нацистская партия получит большинство, продолжает Геринг, эти выборы будут последними на ближайшие десять лет; и даже, добавляет он со смешком, на все сто лет.

По рядам прокатился одобрительный шорох. Тут снова скрипнули двери, и в зал вошел новый канцлер. Те, кто никогда его раньше не видел, смотрели с любопытством. Гитлер улыбался и держался легко, со всем не так, как того ожидаешь, был приветлив и даже любезен, да, гораздо любезнее, чем можно предположить. Каждого он поблагодарил лично, энергично пожал руку. Когда со знакомствами было покончено, все уселись обратно в удобные кресла. Крупп сидел в первом ряду, что-то нервно выискивая пальцем в усах; прямо за ним с умным видом, скрестили ноги двое руководителей “И. Г. Фарбен” , а также фон Финк, Квандт и кто-то еще. Раздался глухой кашель, чуть слышно звякнул колпачок авторучки. Тишина. Все внимали. Суть выступления сводилась к следующему: нужно покончить со слабым режимом, дать отпор коммунистической угрозе, подавить профсоюзы и позволить каждому
владельцу быть фюрером на своем предприятии. Речь длилась полчаса. Когда Гитлер закончил, Густав поднялся, сделал шаг вперед и от имени всех приглашенных поблагодарил его за то, что он, наконец, прояснил им политическую ситуацию. Прежде чем уйти, канцлер снова быстро обошел всех по кругу. Его поздравляли, старались быть любезными. Похоже, старые промышленники выдохнули. Едва он удалился, Геринг взял слово, и, бойко перефразируя некоторые тезисы, снова вернулся к мартовским выборам. Вот она уникальная возможность выйти из тупика, в котором все оказались. Но на агитацию нужны средства; вот только у нацистской партии не осталось ни гроша, а предвыборная кампания приближается. Тут Ялмар Шахт встал, улыбнулся собравшимся и скомандовал: “А теперь, господа, достаем кошельки!” Такой, разумеется, несколько дерзкий призыв был для этих господ не в новинку; смазать колеса или дать на лапу — для них привычное дело. Коррупция — для любого крупного предприятия это статья расходов, которая не подлежит сокращению, она носит много имен: лоббирование, подарки к праздникам, финансирование партий. Так что большинство приглашенных сразу же внесли по нескольку сотен тысяч марок, Густав Крупп сделал пожертвование в один миллион, Георг фон Шницлер — в четыреста тысяч, и так набралась кругленькая сумма. Собрание 20 февраля 1933 года, которое может казаться нам беспрецедентным случаем в истории предпринимательства, чудовищной сделкой с нацистами и неслыханным позором для Круппов, Опелей и Сименсов — всего лишь рядовой эпизод деловой жизни, простая инвестиция. Все они переживут этот режим и в будущем станут финансировать уже другие партии, соответственно их успехам.

Но чтобы лучше понять значение собрания 20 февраля, ухватить самую его непреложную суть, впредь нужно называть этих людей их настоящими именами. Уже не Гюнтер Квандт, Вильгельм фон Опель, Густав Крупп и Август фон Финк собрались здесь, во дворце председателя рейхстага вечером 20 февраля 1933 года; тут нужны другие имена. Потому что Гюнтер Квандт — это только псевдоним, под ним скрывается вовсе не этот дородный господин, который скромно сидит за почетным столом и будто приглаживает невидимые усы. Прямо за ним, за самой его спиной, встает нечто куда более внушительное — холодная, непроницаемая как каменная статуя, покровительственная тень. Да, прямо над головой Гюнтера Квандта, затеняя лицо так, что оно превращается в жесткую маску, такую, что пристает лучше собственной кожи, нависла всем своим могуществом хищная, безымянная, — мы узнали ее, это “Аккумуляторен-Фабрик А. Г.”, будущая “Варта”, так знакомая нам, ведь у юридических лиц есть свои аватары, как у древних богов, которые принимали разные обличия, временами сливаясь с другими богами.

Вот истинное имя Квандтов, их демиургово имя, потому что сам Гюнтер — всего лишь мешок костей и плоти, как и мы все, и после него его сыны, и сыновья его сынов сядут на трон. Но сам трон остается, даже когда мешок костей и плоти увозят гнить в земле. А потому эти двадцать четыре — это не Шницлер, не Вицлебен, не Шмитт, не Финк, не Ростерг, не Хойбель, как уверяют нас записи актов гражданских состояний. Их зовут “BASF”, “Байер”, “Afga”, “Опель”, “И. Г. Фарбен”, “Сименс”, “Алльянц”, “Телефункен”. Мы знаем их под этими именами. И знаем очень хорошо. Они здесь, с нами, среди нас. Это наши автомобили, стиральные машины, стройматериалы, будильники, это страховка наших домов, батарейки в наших часах. Они здесь, повсюду, в обличии вещей. Наш быт принадлежит им. Они нас лечат, одевают, дают свет, возят по дорогам всего мира, укладывают спать. А двадцать четыре господина, собравшиеся 20 февраля во дворце председателя рейхстага — не более чем их представители, духовенство великой промышленности; это жрецы Птаха. И вот они здесь, бесстрастные, как счетные машины у ворот Ада.

Кто все эти люди?

Порой всего одно слово — и фраза схватилась, слово — и нас уже уносит в далекие грезы; но времени все нипочем. Оно невозмутимо продолжает свое паломничество среди хаоса. Так, весной 1944 года Густав Крупп, один из жрецов промышленности, который в начале этой истории на наших глазах вносил свою лепту в поддержку нацистов на самой заре их режима, ужинал вместе со своей супругой Бертой и старшим сыном Альфредом, наследником “Концерна”. Это их последние часы на вилле Хюгель, где они всегда жили, — огромном дворце, воплощении их мощи. Но теперь дела приняли дурной оборот. Немецкие войска отступали повсюду. Нужно было решиться покинуть имение и уехать в горы, подальше от Рура, в Блюнбах, куда не достанут бомбы, и жить в белом, холодном покое.

Внезапно старик Густав поднялся со стула. Он уже давно и безнадежно впал в слабоумие. Страдая недержанием и маразмом, он многие годы провел в молчании. Но в тот самый вечер он вдруг вскочил посреди ужина и, испуганно прижимая салфетку к груди, уставил длинный тощий палец куда-то вглубь комнаты, за спину сына, пробормотав: “Кто все эти люди?”. Его супруга оглянулась, сын развернулся всем телом. Их пробрал страх. В углу густела темнота. Казалось, что-то клубилось там, чьи-то фигуры медленно шевелились во мраке. Но не призраки виллы Хюгель леденили его душу, не ламии и не лярвы — это были самые настоящие люди, и их настоящие лица глядели на него. Он видел, как их огромные глаза, все их черты выступают из тени. Неизвестные. Ужас сковал его. Он так и стоял, оцепенев. Домашние замерли. Занавески, казалось, сковал лед. И ему подумалось, что он и правда видит, видит так, как никогда еще не видел до этой минуты. И то, что он увидел, что постепенно выступило из темноты, — были десятки, тысячи мертвецов, рабочие, которых СС силой загоняли на его заводы. Они возникали из небытия. Он годами брал заключенных в Бухенвальде, Флоссенбюрге, Равенсбрюке, Заксенхаузене, Освенциме, во многих других концлагерях. В среднем их хватало на несколько месяцев. Если узника миновали инфекции, то он умирал от голода, в самом прямом смысле. Но Крупп — не единственный, кто пользовался такой услугой. Его сообщники по встрече 20 февраля также к ней прибегали; они не упускали собственной выгоды от преступных желаний и громких речей политиков. Война приносила доход. “Байер” закупала рабочую силу в Маутхаузене. “БМВ” — в Дахау, Папенбурге, Заксенхаузене, Нацвейлер-Штрутгофе и Бухенвальде. “Даймлер” — в Ширмеке. “И. Г. Фарбен” набирала рабочих в Дора-Миттельбау, Гросс-Розен, Заксенхаузене, Бухенвальде, Равенсбрюке, Дахау, Маутхаузене, а также выстроила огромный завод прямо в Освенциме: “И. Г. Аушвиц”, который очень опрометчиво упомянут в бумагах концерна. “Агфа” брала людей в Дахау. “Шелл” — в Нойенгамме. “Шнайдер” — в Бухенвальде. “Телефункен” — в Гросс-Розене, а “Сименс” — в Бухенвальде, Флоссенбюрге, Нойенгамме, Равенсбрюке, Заксензаузене, Гросс-Розене и в Освенциме. На такую дешевую рабочую силу набросились все. Так что это не у Густава были видения в тот вечер, за семейным ужином, а Берта и его сын не хотели ничего видеть. Потому что все те, кто умер, и правда были здесь.

Из шестисот заключенных, прибывших в 1943-м на заводы Круппа, к концу года осталось не больше двадцати. Одним из последних деяний Густава на посту, прежде чем передать бразды правления сыну, было создание концентрационного завода “Бертаверк”, по имени жены, — таким способом он, как видно, выразил жене свои чувства. Рабочие жили там черные от грязи, изъеденные вшами, и каждый день, хоть в зной, хоть в стужу, шагали по пять километров в башмаках на деревянной подошве от лагеря до завода, а потом обратно. В четыре тридцать их будили эсэсовцы с собаками, били их, истязали. А вечером прием пищи длился до двух часов; и вовсе не для того, чтобы спокойно поесть, просто надо было ждать: мисок под суп на всех не хватало.

Теперь же вернемся ненадолго в самое начало нашей истории и снова взглянем на них — двадцать четыре господина за столом. Точь-в-точь конференция глав предприятий. Те же костюмы, те же темные и полосатые галстуки, те же шелковые карманные платочки, те же очки в золотых оправах, те же лысины и те же значительные лица, что и сегодня. Мир ничуть не изменился в своей сути. Пройдет время, и вместо золотого партийного знака кто-то будет с гордостью носить крест “За заслуги перед Германией”, как у нас — орден Почетного легиона. Власти все так же продолжают награждать этих господ. Взглянем, как 20 февраля они степенно, чинно ожидают Геринга, а прямо за их спинами дьявол крадется на цыпочках. Они болтают; их маленький конклав не отличить от сотен других. Не надо думать, будто все происходящее — дело далекого прошлого. Это не какие-то допотопные чудища, твари, бесславно вымершие в пятидесятые, канувшие в руинах Берлина, в нищете из фильмов Росселлини. Их фамилии все еще живы. Их богатства несметны. Их компании сливаются во всемогущие корпорации. На сайте группы компаний “ТиссенКрупп”, одного из мировых лидеров по производству стали, чья штаб-квартира по-прежнему в Эссене, а на повестке теперь лозунг “гибкость и прозрачность”, — можно найти краткую заметку о Круппах. До 1933 года Густав никогда активно не поддерживал Гитлера, говорится там, но после назначения его канцлером Крупп проявил преданность своей стране. В НСДАП он вошел только в 1940 году, уточняется дальше, на свой семидесятилетний юбилей. Глубоко веря в социальные традиции компании, Густав и Берта, несмотря ни на что, поддерживали обычай наносить визиты самым верным работникам по случаю их золотой свадьбы. И кончается биографическая справка трогательным анекдотом: долгие годы Берта самоотверженно заботилась о муже-инвалиде, живя в небольшом доме близ их поместья Блюнбахе. И ни слова ни о концентрационных заводах, о подневольных рабочих — ни о чем.
Когда за ужином на вилле Хюгель страх наконец отпустил Густава, он спокойно сел на место, и “лица вернулись в сумрак” . Они выйдут из сумрака еще раз, в 1958 году. Тогда бруклинские евреи потребуют компенсации. На встрече 20 февраля 1933 года Густав выдал нацистам астрономические суммы, не моргнув и глазом, но теперь оказалось, что его сын Альфред не настолько расточителен. Его заявления, что американские оккупанты обращались с немцами, “как с неграми”, не мешали ему оставаться в числе самых могущественных людей Общего рынка, а также угольным и стальным королем, столпом европейского миропорядка. Заплатить он решился лишь после переговоров, которые затягивал целых два года. И каждая встреча с адвокатами “Концерна” сопровождалась антисемитскими репликами. Но все же стороны пришли к соглашению. Крупп обязался выплатить каждому выжившему по тысяче двести пятьдесят долларов; что, как ни читай, маловато для жалованья. Но пресса встретила жест Круппа единодушным одобрением. Что стало еще и неплохой для него рекламой. По мере того как объявлялись новые выжившие, сумма становилась все скромнее. Перешли на семьсот пятьдесят долларов, а потом и на пятьсот. Под конец на новые обращения от бывших заключенных “Концерн” отвечал, что, к сожалению, больше не в состоянии осуществлять добровольные выплаты: евреи обошлись слишком дорого.

* * *

Мы не падаем два раза в одну яму. Но падаем всегда одинаково — нелепо и жутко. И ведь так не хочется падать опять, мы упираемся, вопим. Но нам давят каблуками пальцы, выбивают зубы, выклевывают глаза. Огромные дворцы нависают над ямой. И история, рассудительная богиня, тоже здесь — стоит застывшей статуей посреди площадей, раз в год ей подносят венки сухих цветов, и каждый день — хлебные крошки для птиц — вместо чаевых.

Перевод Тимофея Петухова.