UA-106864095-1
Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

БРОНИСЛАВА ОСТРОВСКАЯ

Опубликовано 23.04.2022

Геройский Мишка, или Приключения плюшевого медвежонка на войне (окончание)

Свои

Они стояли кучкой у подводы, допрашивая Гришку.

— Что ты вез?

— Генеральское имущество.

— Откуда?

— Со Львова.

— Да ну? — недоверчиво звучат голоса.

— Ей Богу! — божится Гришка.

— Эй, ребята! — слышится веселый командный голос. — А ну-ка загляните в какой-нибудь ящик.

Наш ящик ближе всего и разбит. Кто-то отрывает доску.

— Осторожней, как бы нам тут на воздух не взлететь, — потешается один. — Это бомбы.

— Отвяжись, не то ты у меня без бомбы улетишь, — звучит в ответ.

Родные! Родные! Каждое слово, как мед.

Чья-то рука просовывается меж салфетками, осторожно — ищет, щупает. Я издаю самый радостный приветственный писк. Рука стремительно исчезает.

— Что за черт? — спрашивает изумленный голос. — Ребенок?

— Что вы несете? Как бы он выжил в этом чертовом ящике? Задохнулся бы.

— Коль задохнулся, не пищал бы.

Логика несомненная. Новая рука еще более осторожно ощупывает вещи. Несмотря на легкость прикосновения, я пищу изо всех медвежьих сил. Теперь салфетки одна за другой взлетают в воздух. Ну наконец! Глаза мои жмурятся от света. Надо мной голубое весеннее небо и несколько склонившихся над ящиком молодых любопытных лиц.

На головах матеевки[3]. Они, наши!

Взрыв смеха. Меня заметили. Подхватили, подняли вверх. Все хохочут, держась за бока. Рассматривают, передают из рук в руки. Я мяучу, пищу и гавкаю. Умей я петь, запел бы.

Кто-то заметил мой ошейничек. Прочел. И снова радость.

— А ну-ка поглядите, братцы, что привез нам этот гражданин, — приказывает весело капрал.

Они перетрясают ящик.

— Ура! — раздается торжествующий крик. — Ресторан!

— Здорово!

Они чинят подводу, устанавливают ящик. Садятся кто где может. Меня торжественно несут в руках.

— Надо взять его с собой, когда пойдем рапортовать!

— Точно! — соглашаются все.

— Дурнем буду, если не представлю его Деду.

— Верно, Щапа!

Все во мне поет от радости. Как же прекрасна жизнь! Под ярким солнцем, куда ни кинь глазом — мир. За каждым бугорком ждут невероятные приключения. И я — с Ними!

У завалинки полуразрушенной хаты капрал, вытянувшись в струнку, докладывает:

— Гражданин капитан![4] Разрешите доложить: дозор вернулся без потерь. Взяли одного пленного, одну грузовую подводу и одного медведя.

— Вы, что, рехнулись, гражданин! Откуда здесь медведь?

— Из ящика, гражданин капитан. Щапа, давай медведя!

Тот, что меня нашел, подает меня капитану. Я, пользуясь возможностью, стараюсь как можно четче отдать честь капитану лапой.

Капитан прыскает.

— Где вы такого откопали?

— В ресторане, гражданин капитан. Он целый ресторан нам привез, — восторженно докладывает Щапа.

— Вы уже все обшарили?

— Ящик разбит, гражданин капитан! — объясняет капрал.

— А прочие?

— Не осмотрены, гражданин капитан.

— Давайте их сюда.

В ящиках обнаруживаются карты и бумаги генерала. Необходимо их срочно доставить Коменданту. Капитан собирается идти. Щапа вызывается помочь. Подмигнув товарищам, берет одной рукой бумаги, а другой подхватывает меня и следует за капитаном.

По пути я могу осмотреться и вижу — по миру, который сперва показался мне радостным, гуляют беда и горе. Поминутно грохочут выстрелы, там и сям чернеют свежие пепелища. Времени расспросить кого-нибудь по пути нет. Мы быстро идем вперед.

Земля раскопана, разрыта. В ямах и окопах груды разрезанной ржавой колючей проволоки.

Одна из хат целее остальных. Перед завалинкой группка офицеров.

— Привет!

— Привет!

— К Коменданту. С рапортом.

Доложили. Мы входим. По дороге от тряски лапы мои совсем разболтались, но я собираюсь показать себя молодцом.

Кто-то сидит у окна, склонившись над разложенной картой. В сером аккуратном мундире. Обернулся. Посмотрел.

От моих бравых намерений и следа не осталось. Лапы обессилели от волнения. Из-под густых бровей с бледного лица на меня глядят серые сокольи глаза. От них исходит сила, сосредоточенная, пронизывающая. Вся фигура напоминает стальной клинок.

Капитан берет под козырек. Рапортует.

Щапа стоит в дверях, благоговейно взирая на Деда.

— Где бумаги? — спрашивает металлический, немного протяжный голос.

— Щапа! — подзывает капитан.

Щапа, чеканя шаг, подходит с генеральскими бумагами, не выпуская меня из рук.

— А это что такое? — спрашивает тот же металлический голос, на сей раз про мою особу.

Щапа, вытянувшись, чеканит:

— Разрешите доложить, гражданин Комендант. Медведь. Трофейный.

Улыбка. Неожиданно ясная, детская улыбка. Глаза стали мягкими и добрыми-предобрыми. Щапа, просияв, поворачивается кругом и выходит, бережно прижав меня к боку. Лишь тогда я решаюсь тихо и радостно вздохнуть.

Перед хатой один из офицеров останавливает Щапу. Тот по его приказу показывает меня, добавляя с гордостью, что мне улыбнулся сам Дед. Но и без того все лица, словно по команде, веселеют. Я перехожу из рук в руки.

— Вполне молодцеватый медвежонок, — заключает один из офицеров.

— А знаете, — замечает другой, — в Париже медвежат прицепляют к авто на счастье. Каждый второй шофер в Булонском лесу возит с собою какую-нибудь обезьяну.

— Мода!

— А может, и не мода. Люди всегда ищут что-нибудь, что принесет им счастье. Французы свято верят в амулеты.

— Так, может, и нам Мишка принесет удачу.

— Надо бы его посадить на авто.

— Сначала выцарапай авто у австрияков!

— Ну тогда и без авто обойдемся. Отдать его в обоз — пусть ездит.

— Слишком приличный медвежонок для обозного.

— Посадить его к Деду в коляску! Чтобы всегда везло.

— Точно.

— Щапа, это ваш медведь. Отдадите его на коляску Деда?

— Слушаюсь.

Этим словом Щапа решил мою судьбу.

Если бы от меня одного зависело счастье людей, путь Легионов был бы легким и безмятежным и не осталось бы за нами крестов, плачущих над солдатскими могилами. Но есть, увы, предначертания посильнее, чем удача, которую сулят плюшевые медвежата. Несмотря на все мои усилия, путь польских солдат на восток был залит реками пота и крови. Столько героев осталось в могиле — спать вечным сном и видеть во сне свою Польшу.

Радость первых минут встречи с Легионами сменилась вскоре тревогой за их судьбу. Реестры, списки и рапорты, что везли вместе со мной в коляске Деда, рассказали мне всю историю от самого начала. Я узнал про тайны довоенных стрелковых обществ, о которых слышал уже от Стася и его пехотного ружьишка… И про историю славной “семерки”, что в первые часы войны, с седлами за спиной, перешла границу Королевства, чтобы положить начало польской кавалерии[5]. И про выступление Легионов из Кракова, и про первые бои, первые потери и постоянно растущие отряды.

Личные заметки и карты Коменданта пели славу несгибаемой вере в победу. Бумаги, присланные из австрийских штабов, криво усмехались. Списки потерь рыдали, проливая реки фамилий. Ох, мне памятны все имена! Будто перед полевым монокуляром, проплывали воспоминания о каждом бое, в котором пал тот или этот солдат. Я как вживую видел смелые атаки, отчаянные прорывы, геройское прикрытие чужого отступления. И кровь, кровь, кровь. Сколько же благородных, прекрасных ребят легло в сырую землю!

Сегодня я знаю все. Знаю, что с каждой каплей священной, пролитой за Дело крови в жилы растерзанной Отчизны вливалась новая жизнь. Что без этого страшного живого источника Польша бы не восстала из могилы. Но тогда это знал только Он. И все во мне бурлило от злости на захватчиков, на обидчиков, проливавших эту благородную кровь.

Штабной обоз подвергался частым и сильным обстрелам. Я не раз пытался переговорить с проносившимися мимо пулями. Но они были слишком упоены полетом. Лишь свистели, пролетая: “Несу смерть!” — а после падали замертво и, сколько я ни спрашивал, не могли уже вспомнить, кто и в кого их послал. Безобидные кусочки железа…

Я был бессилен. Я не мог никого предостеречь, не мог никому помочь. Им суждено было исполнить свою жертвенную миссию. И исполняли они ее так радостно, словно речь шла не о жизни, а о веселом приключении.

Они рядами шли на смертный бой и пели. С песней брали московские окопы. С песней мерзли на морозе, с песней шагали по пыльным дорогам в жару. А во главе всегда был Он, мысль Его, песня о Нем.

Едет, едет на Каштанке[6]

На кровавый бой.

Гей, гей! Комендант!

Вождь мой дорогой!

За Тобой стрелков вернейший

В бой шагает строй.

Гей, гей! Комендант!

Вождь мой дорогой!

За Тобой пойдем к победе

Через кровь и зной.

Гей, гей! Комендант!

Вождь мой дорогой…

Я долго ехал в обозе штаба бригады. Проехал с ним изрядную часть польской земли, отбиваемой пядь за пядью, шаг за шагом. Наконец-то увидел мир. Но он был совсем не таким, как я думал. Повсюду была разруха. Сожженные деревни грозили небу дымовыми трубами, а когда мы проходили мимо, долго кричали нам вслед:

— Отстрой! Спаси! Отомсти!

На незасеянных полях ветер шептал солдату:

— Остановись! Засей!

А луговые травы шумели:

— Коси!

И вся земля, куда ни глянь, кричала:

— Я твоя!

Людей мы почти не встречали. Враг, отступая, угонял перед собой население, а за собой оставлял пустыню.

Однажды мы остановились в деревне, где не увидели ни души. Солдаты небольшими группами разошлись на разведку. Отовсюду веяло смертью. Когда стрелки подходили к домам, внутри нередко раздавалось хлопанье крыльев и из хат вылетали стаи воронья — верный признак, что обитателями были трупы. Порой усадьбу сторожил голодный пес.

Ребята возвращались молчаливые и мрачные. Одна лишь группа принесла в обоз необычную находку: девочку лет четырех. Говорили, что нашли ее в пустой деревенской школе. Там в классе лежало тело матери, убитой разрывом снаряда. Малышке в ручку угодил осколок. Она была так напугана, что ее чудом заметили: девочка запряталась в самый темный угол и ни за что не хотела выходить. Она не сказала ни слова, не вскрикнула, только тряслась как лист, а по бледному исхудавшему личику катились огромные слезы.

Ее обступили растроганные солдаты. Дали ей поесть, гладили, утешали. Они так давно не видели детей! Не одному тут вспомнился дом. А ведь среди них было больше таких, что оставили дома маленьких братишек и сестер, чем таких, по которым скучали дети. Лица у всех помягчели, сделались почти ребячьими.

Позвали доктора. Он сделал малышке перевязку, сказал, что кость не задета и царапина быстро заживет. Снова стали ее выспрашивать — безрезультатно. Никто не мог добиться от девочки ни слова. Она продолжала дрожать и тихо плакать. Стали опасаться, что от страха она потеряла дар речи.

Я смотрел на все это с высокой своей коляски. Во мне пробуждались давно позабытые чувства. Малышка напомнила мне Галю. Головка у нее тоже была светло-русой, но глазки черные и полные печали — что может быть такая печаль, моя счастливая хозяйка и не подозревала. Мне страшно захотелось увидеть в этих глазках радость. Я постарался восстановить свою прежнюю способность притягивать детские взгляды. Получится или нет?

Малышка подняла заплаканные глаза. И чудо произошло, слезы высохли. Маленькая ручка указала на меня пальчиком, а трясущиеся губки проговорили с последним всхлипом:

— Медведь.

Ребята были счастливы. Один молниеносно подскочил ко мне, разрезал проволоку, которой я был закреплен на коляске, и подал меня девочке. Я весело запищал.

Малышка еще боится поверить. Но личико светлеет, словно на него упал лучик солнца. Я пищу все смешней и смешней. Малышка колеблется. Наконец две исхудавшие ручки хватают меня и прижимают к груди, в которой все еще страдальчески трепещет бедное сердечко. Солдаты улыбаются. В глазах у многих поблескивают слезы.

Теперь с малышкой можно и поговорить. Зовут ее Зося. Зося Томицкая. Папы нет. Жила одна с мамой. Мама была учительницей в школе. Есть тетя, но далеко — в “Станисьляве”. Солдаты догадываются, что это Станиславов[7]. Но чем это поможет? Станиславов по другую сторону. И помыслить нельзя, чтобы везти туда девочку.

Они глядят на малышку, которая осыпает меня поцелуями, и им даже думать не хочется, чтобы куда-то ее отвозить. А девочка, едва взяв меня в руки, почувствовала себя как дома. Кто-то посадил ее в телегу, подложил попону. Зося устраивается поудобнее и говорит мне:

— Тут будет дом. Мы будем тут жить. Мишка и Зося… н-но, лошадки!

Солдаты смеются. Доктор с офицером совещаются. И здесь плохо, и в госпитале не лучше. Нужно, конечно, как можно скорее отправить малышку подальше от фронта. Ничего не поделаешь. Но пока…

— Пусть пока едет в обозе, — решают они наконец.

Так что теперь я ехал в самом хвосте обоза в объятиях маленькой Зоси, которая на удивление легко приспособилась к новой жизни. Она сразу же стала всеобщей любимицей. Каждый что-нибудь ей приносил, и не было для солдат в обозе ничего приятнее, чем навестить нашу Зосю. Сам Комендант, когда заметил, проезжая однажды мимо, малышку, остановился и долго гладил ее светлую головку.

Бесконечно, однако, так продолжаться не могло. Собиравшийся в Краков врач должен был взять с собой Зосю и оставить ее там у каких-то знакомых. Я дрожал при одной мысли об этом. Малышка ни на минуту со мной не расставалась. Я же вспоминал все проделки прошлых лет, лишь бы только у нее не оставалось времени думать о пережитом горе и смотреть на ужасы вокруг.

Легионы прикрывали отступление армии. Обоз отходил под грохот непрерывной канонады: позади, там, где наши ребята удерживали безнадежные позиции, был настоящий ад. Мы ехали гуськом через лес. Подступала ночь. Я грустил. Зося, несмотря на грохот выстрелов и тряску, дремала. Ей устроили гнездышко под полотняным навесом фургона, и там она лежала, свернувшись калачиком, не выпуская меня из рук.

Стемнело. Ночь была беззвездной. Ракеты и осветительные снаряды ежеминутно озаряли набрякшее тяжелыми тучами небо. Мы ехали среди редких старых деревьев, приобретавших в моменты этих вспышек фантастические очертания.

Вдруг, когда мы объезжали овраг, раздался дикий вой, крики, выстрелы.

— Казаки! — промелькнула мысль.

Лошади тут же развернулись и резво понеслись. Отлично! Убежим.

Но почему не туда, куда прочие подводы, а в противоположную сторону? Ах, да ведь это те самые, трофейные Гришкины лошади! Неужели почуяли своих? Напрасно ездовой пытается их завернуть, остановить — мы несемся напролом. Стремительно мелькают деревья. В любую минуту мы можем врезаться в ствол. Я вступаю в переговоры с упряжью. Та старается замедлить галоп. Тщетно.

До чего же трудно договориться с лошадью! Легче, чем с человеком, но все же очень трудно! Ведь мы совсем туда не хотим! И разве можно так бешено нестись? Это еще могут выдержать ящики — но не Зося!

Малышка проснулась, сидит с широко раскрытыми от ужаса глазами, судорожно сжимая мою лапу. Мы слышим догоняющих нас всадников. Измученные лошади замедляют безумный бег. Слышится протяжное русское “Сто-ой!”

Теперь мы на “той стороне”.

На той стороне
Я закрывал глаза, не желая видеть жуткой правды. Ведь я опять в руках врага. Страшно подумать, что стало с солдатом, который нас вез, добрым и славным Ясем. Страшно подумать, что будет с Зосей.

Я постоянно ощущаю ее судорожные объятия. Смертельно бледное личико прижалось к моей голове. Из стиснутых губ опять не вырывается ни звука.

Нет, мне нельзя поддаваться отчаянию. Нужно думать в первую очередь о Зосе.

Увидев перебинтованную руку девочки, нас отправляют на перевязочный пункт. Там вокруг чужие, но смягчающиеся при виде ребенка лица. К нам подходят две сестры милосердия. Одна из них, улыбчивая и розовая, словно кукла, начинает громко умиляться. Но доктор обращается к другой, постарше, со строгим серьезным лицом:

— Вы, сестрица, завтра едете?

— Еду.

— А что, если с малышкой? А?

— Что же, можно. Я бы отвезла ее в приют, к знакомым монашкам. Вы этот приют знаете?

— Конечно, знаю. Вам ведь как раз по дороге. В Станиславов едете…

Это слово взбудоражило Зосю.

— В Станисьляве тетя. Зося хочет к тете.

Они поняли.

— А что за тетя, деточка? Как ее зовут? — расспрашивает доктор.

Малышка не может объяснить.

— Тетя Маня.

— Ничего вы от нее не узнаете, — заключает сестра. — Какую мне там еще тетю Маню искать? Отдадим ее в приют, во славу Божью. Спасем невинную душу.

Я дрожал. Знаю я, какие в Польше православные приюты! Перед глазами сразу замаячила голова с длинными нечесаными волосами под грудой закусок на спинке опрокинувшегося кресла во Львове. Так он еще не угомонился? Бедная Зося!

Должен признать, что я думал больше о ней, чем о себе. Всю ночь провел в тревоге и отчаянии. Тщетно, однако, ломал я голову, размышляя, как вернуться к нашим. Выхода я не видел.

На следующее утро мы с сестрицей отправились в путь. Я старался изо всех своих сил, корчил веселые забавные рожицы, чтобы хоть чуточку приободрить Зосю, которая сидела нахохлившись, словно птичка, под суровым взглядом новой опекунши. Но не ладилось у нас с Зосей с весельем. Меня не радовало даже то, что мы поедем на поезде. Будущее представлялось слишком мрачным.

Неподалеку от Станиславова в купе, в котором мы ехали, бряцая шпорами и саблей, вошел молодой офицер. Странное предчувствие приятной искоркой пробежало по мне: наш![8] Но почему? Откуда? Здесь! И тем не менее… Уланский мундир, белый орел. Да, сомнений нет. Значит, они здесь… а те… Внезапное ощущение ужаса.

Но тут мне припомнились долгие разговоры бумаг в коляске у Деда. Пробуждается уверенность первых минут войны.

— Против всех трех!

И твердое решение:

— С кем угодно, только бы за Польшу!

Прекрасно. Прекрасно, что они и здесь и там. Перед этими и перед теми — враги. За спиной и у тех, и у этих — враги. Но и у тех, и у этих цель одна — Польша.

— Дай вам Бог!

Молодой улан сел возле Зоси. Минуту спустя он уже с нами подружился. Даже суровое лицо сестрицы просветлело при виде задорной улыбки, что сверкнула под усами, когда он играл с ребенком. Вдруг он заметил надпись на моем ошейничке. Изумился, потом вздохнул:

— Это фамилия и адрес моих родственников. Не застрянь они где-то во Франции… все бы с тобой, малышка, устроилось. Но один я вам помочь не смогу. Вы уж постарайтесь там найти эту тетю Маню, сестрица!

Она пообещала.

Прощание было грустным. Как будто ушла последняя надежда и нам осталась лишь печаль. В то, что тетя Маня найдется, я не верил.

И не ошибся. Ни объявление в местной газете, ни обращения в различные учреждения не помогли. Мы несколько дней пробыли в Станиславове, и теперь нам предстояло — уже совсем распрощавшись с надеждой — отправиться дальше, в приют. Мы шли по улице к вокзалу. Зося, крепко меня обняв, топала рядом со своей случайной опекуншей, не понимая, естественно, всего ужаса положения. Я же понимал за нас двоих. Отупев от отчаянья, я бесцельно смотрел вперед, в дальнюю перспективу улицы. И вдруг… Не сон ли это? Может, мое отчаяние вытащило со дна памяти самый прекрасный образ? Или же это все-таки явь?

По улице навстречу нам идет наш попутчик, улан, а рядом с ним… нет! Я не могу поверить собственным глазам! Рядом с ним — моя прежняя, любимая хозяйка Галя! Галя с пани Медведской. Она. Нет сомнений! Годы, правда, немножко ее изменили — она выросла, стала стройнее, — но две этих русых косы нельзя перепутать ни с чем, как и эти смеющиеся глаза, и каждое движение — знакомое, незабываемое, дорогое!

Зося их тоже заметила. Обогнала сестрицу, подбежала к своему другу. Тот поднимает ее вместе со мной и представляет дамам. Коротко излагает историю малышки. Видно, он уже рассказывал о ней раньше. Пани Медведская с волнением слушает. Галя смотрит на меня. Словно бы еще не верит, сомневается… но стоило ей взглянуть на мой ошейничек, как глаза у нее наполняются слезами.

— Мама! Это Мишка!

Я не сумею рассказать, что творилось со мной в ту минуту. Все преобразилось буквально на глазах. Стало быть, конец нашим бедам! А ведь я ни минуты не сомневался: все теперь должно закончиться самым счастливым образом — и сразу, — не будь я Мишка! <…>

[В доме Медведских в бывшем австрийском Станиславове, ныне неглубоком русском тылу, Мишка проводит осень и зиму шестнадцатого года… Тут Мишке особенно рассказывать нечего. Однако в начале семнадцатого в положении всей русской армии и в государственном положении России происходят резкие и внезапные изменения.]

Однажды утром меня поразил необычный вид города. Что случилось? По улицам тянутся с радостной песней толпы людей, а над ними развеваются, словно кровавые крылья, красные знамена.

Прямо напротив наших окон дрожит от страха двуглавый орел на фронтоне русского учреждения. Я вижу: каждый раз, когда зашелестит плывущее в солнечном сиянии красное полотнище, орла пробирает долгий приступ дрожи. Ах! Вот к нему приближается группка прохожих. Что это? Кто-то поднимает большущую кисть, с которой стекает краска… Нет больше орла! На его месте висит красный флаг.

Домой возвращаются люди, привозят новости. Революция! Царь свергнут. Великий русский белый царь, славший на нашу землю полки своих солдат, с которым десятилетиями бились отряды защитников Родины, — свергнут. Теперь я понял, что означает красный флаг на месте двуглавого орла: это царь утонул в крови, которую он проливал.

Победа свободы радовала сердце свободолюбивого медвежонка — но было мне неспокойно: ведь идет война. Как живой возник в моей памяти Гришка. Кто теперь сможет приказывать нежелающим воевать?

Мои предчувствия оправдались. В Станиславов стали доходить тревожные вести с фронта: революционная армия разбита. Она в беспорядке бежит. Жжет, мародерствует, грабит. Страшной была та ночь, когда стекла наших окон окрасились заревом пожаров и задрожали от загремевших в городе выстрелов.

Галя и Зося, одетые, лежали в своих кроватках, я — на подушке у малышки. Пани Медведская молилась, спрятав лицо в ладонях. Когда она поднимала голову, я видел, что лицо ее было белым, как рождественская облатка.

Поминутно кто-нибудь вбегал со все более жуткими вестями.

— Уже на нашей улице грабят! Уже у соседей!

Бледное утро заглянуло в испуганные окна и осветило побледневшие, постаревшие лица. Вот и ворота нашего дома застонали под ударами опьяненной грабежами толпы. Как же глухо они застонали! Словно бьющий тревогу колокол.

— Идут!

Я никогда не сумею описать выражения лица пани Медведской в ту минуту. Только это я видел тогда — и долго еще потом. Но буквально в тот же миг… Что там случилось в городе? Грабители переполошились. По улице галопом летит отряд улан в знакомых мне польских мундирах. И конец.

Прежде чем мы сообразили, что случилось, опасность была устранена. Это возвращавшиеся с фронта польские уланы повернули оружие против грабившей город солдатни. Они спасли Станиславов.

Днем забежал к пани Медведской наш молодой друг. Как же его встречали! <…>

[Бравый улан с согласия Зоси берет Мишку на войну. Вместе с другими уланами они прикрывают отступление русской армии. Притороченный к седлу медвежонок храбро атакует австро-венгерские войска и медленно отходит на восток; по пути он узнает о судьбе распущенных германцами Легионов.

Новый хозяин обзаводится бельгийским автомобилем, и Мишка познает радость быстрой езды по дорогам России. После заключения Брестского мира немцы оккупируют Украину. Они требуют от поляков сдачи оружия. Поляки отказываются.]

Еще одна героическая оборона. Еще одно поражение. И вот ко мне протянулись чужие, самые страшные в мире руки.

Лагерь захватили германцы.

Союзники
Чужие люди в серых касках обступили автомобиль. Лезут в уши грубые шутки на чужом языке. Сиротство. Злость. Беспомощность. Бр-р-р!

Но ни один настоящий Мишка не станет долго пребывать в печали. К тому же у меня были свои обязанности. Мой друг автомобиль, ошеломленный жестокостью судьбы, решил сломаться. Уже час он не отзывался на попытки его завести. Мотор лишь сопел, потом сотрясался от судорожных рыданий — и замолкал. Однако эта тактика была небезопасной.

— Если они признают машину безнадежно испорченной, — объяснял я ему, — то оставят ее где-нибудь на складе. И что тогда?

Лучше, наоборот, показать свою полную исправность, чтобы нас побыстрее отправили куда-нибудь — а мир, он так велик!

Мои рассуждения убедили мотор. Он моментально заработал в надлежащем образцовом ритме и оказался самым послушным в мире механизмом. Всеобщее изумление и триумф!

Нас направили в штаб-квартиру. По пути я впервые присмотрелся к германским солдатам. По дороге тянулась бесконечная серая змея. Еще одна! Серые каски, серые, в дорожной пыли, мундиры перемещались в таком ровном темпе, что мне казалось, будто я вижу колонну заводных машин, а не людей. Твердым, механическим шагом шли они, словно неведомые страшные чудовища, прибывшие с другой планеты, чтобы захватить Землю.

Вдруг рядом с нами загремели оглушительные, бездушные звуки марша.

Deutschland, Deutschland über alles!

Über alles in der Welt!

Я в ужасе смотрю на эту тупую мощь. Значит, вот это, вот это побеждает? Во мне внезапно пробуждается вся моя медвежье-человеческая, польская, грюнвальдская сущность. Вместе с мотором бельгийского автомобиля я дрожу и напрягаюсь, как перед прыжком. И в этих руках теперь половина мира? И в этих руках суждено остаться мне?

Никогда! <…>

[Среди прочих трофеев, бельгийский автомобиль попадает в Германию. Прусский офицер, которому досталась машина, дарит Мишку приятелю-артиллеристу, отправляющемуся на Западный фронт.

С компасом на ошейничке и привязанной там же большой топографической картой Мишка оказывается в аэростате наблюдения. Высоко над землей он вырывается из рук артиллериста и храбро летит к земле, используя карту в качестве парашюта. Ветер несет его к окопам французов. При падении он теряет сознание. Ему кажется, он во Львове, но почему-то над ним склоняются странные черные лица.]

Прихожу в себя. Где я? Меня и в самом деле окружают черные. Они тесно столпились вокруг места, на котором я лежу, и все разом показывают на небо.

— Он упал оттуда.

Царит взаимное непонимание. Они не знают, откуда взялся я, а я не могу понять, откуда тут они. Вскоре, однако, появляется офицер. Француз. Значит, я спасен. Это же “цветные” французские полки! Это окопы союзников. Я первый понимаю что к чему.

Офицер, в свою очередь, не менее изумлен, чем черные.

— Voyons! Voyons! Un ours? Медведь? Свалился с неба? Ah, c’est trop fort![9]

Он осторожно берет меня в руки. Осматривает мой парашют. Карта немецкая, штабная. Я невольно бросаю взгляд наверх. На той стороне, далеко, виднеется белый аэростат.

— Ça! Par exemple![10] — качает головой офицер. — Нет, это невозможно, слишком далеко. Но все же…

Он весело сует меня под мышку и уходит. Черные смотрят нам вслед с суеверным страхом. Они не доверяют существам, падающим с неба. Чем это может обернуться?

Меня отнесли в землянку, где сидело несколько офицеров. Я попал туда в удачный момент. Было относительное затишье, а полк, куда занес меня счастливый случай, должен был назавтра отправиться с фронта на отдых. Настроение у всех было отличное.

Мой покровитель демонстративно поставил меня на самую середину и объявил:

— Пришелец с неба.

— Что за шутки, Андре?

— Факт.

Меня принялись осматривать. Я, разумеется, пискнул в знак приветствия. Ответом стало привычное веселье. Меня оглядели со всех сторон. Изумлялись, кому пришло в голову закрепить на мне карту и компас. В конце концов решили, что я талисман немецкого аэронавта.

— Хорош талисман, который сам идет к врагу, — легкомысленно заметил кто-то.

Я был возмущен, но чувствовал, что истина восторжествует. Наконец они заметили надпись.

— Это не по-немецки! — воскликнул один. — Что за язык? Смотрите!

Кто-то с трудом прочитал по слогам:

— Мис-ка Мед-вед-ки. Это, случаем, не по-английски? Мис — мисс?

— Нет, — возразил другой, более сведущий. — Это что-то славянское.

— Русский, — попал кто-то пальцем в небо.

Лишь этого мне не хватало.

Но и на сей раз мне пришли на помощь.

— Да нет же, русский алфавит другой. Это, должно быть, по-польски.

— Что тут спорить? — подытожил мой опекун. — Свалился с неба к нам в окоп — значит, француз. Дадим ему французское гражданство.

Все дружно рассмеялись. <…>

В городке, куда нас направили на отдых, началось привольное солдатское житье. Меня поместили в офицерской столовой, куда приходили поесть, поболтать, поиграть. Там я познакомился с англичанами и американцами. Был всеобщим любимцем. С французами, однако, сблизился больше всего.

Я любил, когда, получив хорошие вести с фронта, они пели хором героическую “Марсельезу”. Тем не менее я чувствовал себя немного неуютно. Они никак не могли понять, что перед ними польский медвежонок, я же начинал тосковать по своим. <…>

Возвращаясь из отпуска, мой покровитель оставил меня своей невесте. Мадемуазель Лора д’Антен, которая была знакома с семейством Медведских, решила устроить им встречу с загадочным плюшевым медвежонком. Было послано любезное приглашение, и однажды вечером — разве могло быть иначе? — в доме у д’Антенов появились — да! — они, мои: сначала пан Медведский, а за ним Стась.

Я смотрел на них со своей этажерки и не знал, на каком я свете. Стась! Мой Стась! Словно бы совсем другой в летной своей униформе, но вместе с тем — тот же! Я наслаждался, глядя на него. Меня растрогали его серьезный взгляд, и голос настоящего мужчины, и детская улыбка. Все в нем меня восхищало. Я с волнением наблюдал, как заботливо обращается он с отцом, голова которого за годы войны побелела.

После чая мадемуазель Лора вспомнила обо мне.

— У меня тут есть ваш интересный однофамилец. Надо его вам представить — вдруг вы знакомы.

Быстрым движением она сняла меня с этажерки и подала пану Медведскому. Все ошарашенно замерли.

Внезапно руки, взявшие меня, затряслись, а в глядевших на меня глазах я увидел две больших слезы. Стась, занятый разговором в другом конце гостиной, направился к нам. Посмотрел.

— Мишка! Слово даю, Мишка! — На его лице ошеломление.

Он берет меня в руки. Гладит, ласкает, осматривает ошейничек.

— Мишка! Мишка!

— Прямо как ребенок, верно? — говорит наконец пан Медведский изумленным д’Антенам. — Видите ли, это была любимая игрушка моих детей. И потому…

Стась резко поворачивается к мадемуазель Лоре.

— Откуда он у вас, здесь? Откуда?

Мадемуазель Лора рассказывает все, что узнала обо мне от жениха.

— Так он был на фронте? Невероятно!

— Сколько же ему довелось пережить, пока он сюда не попал! — добавляет пан Медведский. — Если бы Галя знала! Правда, Стась?

Им и в голову не приходит, что Галя может знать из моей истории как раз то, чего не знают они.

При воспоминании о Гале они мрачнеют. Слишком давно они не получали известий от нее и от пани Медведской.

О! Если б я мог говорить! <…>

[Стась, захватив Мишку, возвращается на фронт. Медвежонок участвует в воздушных сражениях.

Центральные державы повержены. Стась и Мишка возвращаются в Польшу и немедленно устремляются на помощь осажденному неким противником Львову[11]. Львов остается польским, Мишка возвращается домой. В августе 1919 года медведь-патриот наблюдает с самолета Стася парад польских войск и предается размышлениям.]

Я служил, как мог. Сражался со всеми врагами. Спешил туда, где бились за Польшу. Ни разу не изменил принципам, на которых был воспитан. Оставался верным Делу.

Но я не думаю об отставке. Кто знает, что смогу я еще совершить, прежде чем, насытившись приключениями и славой, почию наконец на лаврах в польском военном музее?

[3] Серая фуражка с ремешком на околыше — форменный головной убор в польских легионах, воевавших на стороне Центральных держав.

[4] В отдельные периоды в польских войсках использовалось обращение “гражданин”, призванное подчеркнуть всеобщее равенство. Так было во времена Январского восстания, так было и в Легионах Пилсудского.

[5] 3 августа 1914 г. в Царство Польское (по-польски оно называлось Королевством) был направлен разведывательный отряд в составе семи стрелков. “Вас непременно вздернут, — добродушно напутствовал их Пилсудский, — зато вы исполните воинский долг и история вас не забудет”. Переехав в двух бричках через границу, стрелки обзавелись в одном имении лошадьми и вернулись обратно в Австрию уже как первое уланское подразделение.

[6] Каштанка — легендарная кобыла Пилсудского.

[7] Местное население обычно сокращало Станиславов до Станислав. Официально это название закрепилось за городом после вхождения в состав УССР (1939) и просуществовало до его переименования в Ивано-Франковск (1962).

[8] Офицер, вероятно, служил в польском уланском полку, который числился в составе Польской дивизии русской армии, однако действовал самостоятельно.

[9] Посмотрим! Посмотрим! Медведь?.. Это уже чересчур! (франц.)

[10] Это?! Предположим (франц.).

[11] Противник — войска Западноукраинской Народной Республики, павшей в результате польско-украинской войны 1918-1919 гг.

Фрагменты повести. Перевод с польского Виктора Костевича. Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 8, 2014