UA-106864095-1
Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

ЩЕПАН ТВАРДОХ

Опубликовано 23.03.2022

МОРФИЙ

Морфий

(фрагмент главы XII)

Мрак рассеялся, его сменил розово-серый дневной свет из-под век, еще закрытых.

– Мы под Бардеёвом, – сказала Дзидзя.

Нет! А граница?

– А граница, – сказал я, не поднимая головы, не открывая глаз.

Мотор рычал, машину бережно потряхивало; мы ехали. По левой стороне дороги.

– Они не должны были перейти на правостороннее? Я слышал, весной поменяли.

– Это в Протекторате. Тут независимая страна, они, говорят, в процессе, но пока что ездят слева. В Венгрии то же самое, – пояснила она.

– Странно.

– У нас в Кракове тоже так было. Мой папа до сих пор не приспособился и не хочет водить машину, когда он в Польше.

– Но как ты пересекла границу?..

– Было двое словаков. Дала сто долларов, они посмотрели на тебя, сказала, дескать, Herr Kapitän komplett betrunken ist und morgen in Budapest sein muss[1], они отдали честь, пожелали приятного путешествия, напомнили, что ехать надо слева, и мы поехали.

– Не может быть, – сказал я, садясь.

– Думай больше как немец, Константин.

– Я не знаю, как думают немцы.

Светало, светлело, светило дня вставало, освещая вербигерацию мозга абоминацию эскалацию. Справа лесистые вершины, горы, не слишком большие, но горы, слева голые макушки, поросшие травой, над ними солнце. Вставало, светлело.

Мазанки из глины и хвороста. Дорога туда-сюда. Мы едем, я прячусь обратно под шубу, но нет, вряд ли, нет, не знаю, как много проходит времени, минута или полчаса, и я сажусь на заднем диване, стираю с лица сон. Светает, но хмуро и серо, снег уже перестал.

А затем Бардеёв. Много костелов, я насчитал шесть, а затем еще один, две башни за городом, на холме.

У меня это странное ощущение, что мы не дома.

– Мы не у себя дома, – говорю я.

– В этом мундире ты везде у себя. Думай как немец, Костичек. Heute gehört uns Deutschland und morgen die ganze Welt[2].

Мы не у себя дома, у меня это странное чувство, странно даже, что оно у меня есть, с учетом ситуации, а есть, точно так же и точно такое, какое было у меня, когда мы ездили за границу перед войной, даже близко, хотя бы на побережье в Сопот.

Проезжаем Рынок, Старый город. Нищета аж вопиет, поэтому столько реликтовых зданий, никто здесь за триста лет ничего нового не построил. Еще пусто, солнце восходит. Молочник, пекарь открыты.

– Может, купим хлеба свежего?.. – спрашиваю. – Ничего не ели.

– Не надо есть, – отвечает Дзидзя, как бы отметая некую явную очевидность.

Итак, выезжаем из Бардеёва на юг, в Прешов, так карта говорит. С Бардиюва на Прешув, так карта наша говорит, в скобках.

– Однажды я влюбилась в одного венгра, но он меня не хотел, у него была жена, – начала Дзидзя.

Дорога была прямой, сухой и под гору, и Дзидзя говорила и одновременно все больше и больше открывала воздушную заслонку.

– Он был писатель, родом из Кашши, а жил в Будапеште. Любил меня, я нравилась ему, но он отверг меня после краткого флирта, отверг самым чутким образом; ненавидела его за это до мозга костей, за то, что вел себя как джентльмен, абсолютный джентльмен.

Мы летели.

– Я предложила ему себя, подала ему себя на подносе, без всяческих обязательств, я просто хотела быть его, хоть на одну ночь, а он отказал, хотя желал меня, это даже сквозь брюки просвечивало, жаждал меня сверх меры и сам в конце концов признал это, а отверг меня не из-за жены, хотя жену он любил, но был не всегда ей верен; он отверг меня из-за уважения, которое ко мне испытывал. Сказал, что я не из тех женщин, из каких делают любовниц. Никто никогда не ранил меня больнее. И никто никогда не был по отношению ко мне более благородным.

– Зачем ты мне об этом рассказываешь? – спросил я, перелезая на переднее сиденье, изгибаясь при этом малость непристойно и уж точно не адекватно серьезному настрою, внезапно воцарившемуся после слов Дзидзи. Но я боялся ее ускорения, я надеялся, что на переднем сиденье как-нибудь смогу сдержать ее, притормозить.

– Не знаю. Мы разговаривали по-немецки. Он говорил по-немецки как венец, как ты. Встретились всего несколько раз. В трактире, в кафе. Танцевали. Иногда я просила его говорить по-венгерски, и он говорил. Обожала его, когда он говорил по-венгерски. Он был влюблен в меня, желал меня, и все-таки не захотел, когда я ему себя предложила.

– Я не хочу это слушать. Зачем ты мне об этом рассказываешь? – запротестовал я, на этот раз резче.

– Не знаю. Люблю Будапешт.

– Почему?

– Как это: почему?

Дурацкий вопрос, что за общение, как пансионерка какая-то, «почему да почему», словно бы я не способен к нормальному общению, только «почему, почему».

Будапешт был мне безразличен, как и всякий другой город, Катовицы или Варшава. Как вообще можно любить города? Дома, улицы и мосты, что тут любить?

– А город на любовь отвечает какой-либо взаимностью?

– Нет, никогда, – серьезно ответила Дзидзя.

– Может, поменяемся?

– Нет, я хочу вести.

Некоторое время мы ехали молча.

– Ты помнишь дело капитана Павликовского? Пару лет назад, – спросила она вдруг.

– Помню. Это был знакомый Яцека.

– Чей?

– Моего друга Яцека, доктора.

Павликовский был капитаном, летчиком. Он застрелил на месте таксиста Стружика, потому как тот, будучи назван негодяем, ответил: «Сам негодяй». Павликовский счел это оскорблением достоинства и чести мундира польского офицера, вытащил пистолет и на месте застрелил таксиста. Павликовского приговорили к трем годам, он отсидел и вышел.

– Раньше я была такая, как он.

– Ты застрелила таксиста?.. – засмеялся я, дурной, дурной, дурной.

– Не пришлось.

И вновь тишина, километры, тишина.

Смотрю на нее искоса, на ее длинный нос и светлые волосы. Шляпка и коричневый дорогой костюмчик, лацканы пиджака обшиты желтым атласом, ладони на руле, длинный нос. И глаза, вперенные в дорогу.

Снега уже нет, дождя тоже, одни печальные облака, зато есть Словакия, странное дело, никто прежде о Словакии не слыхал, а теперь есть Словакия, независимая страна, но, конечно, только якобы независимая. Странно, что страны рождаются и умирают, как люди, вот где нынче независимая Украина, а ведь была, была когда-то.

Нищета за Бардеёвым. Горстка словацких хижин, потом цыганский табор, грязные оборванные дети, грязные оборванные люди. Дети худые и голодные, поэтому Дзидзя, само собой, останавливается, откручивает стекло, дети сбегаются, как голодные псы на задний двор к мяснику, едва слышат звук отодвигаемой решетки.

– Словно мы через какую-нибудь Африку едем или Индию, – говорю я.

– Так ведь это индусы, – отвечает Дзидзя.

Дети молча толпятся перед окном Дзидзи в молчании, смуглая кожа, черные глаза и обноски в тусклом свете. Рук не протягивают, смотрят, ждут, Дзидзя тоже приглядывается.

– Это люди, – говорит она. – Верно, Константин?

– Безусловно, – пожимаю я плечами. – Определенно не козы и не цветы.

– Если они люди и мы люди и младенцы это люди и русские это люди и каннибалы какие-нибудь африканские тоже люди, Константин, то что это значит, «люди»?

Говорит, не глядя на меня, говорит, глядя на цыганских детей. Не знаю, глумится ли надо мной, оттого решаю, что я должен проверить, на кого я похож в серой гимнастерке и серой фуражке с черным козырьком. Наклонил зеркальце в солнцезащитном козырьке.

Похож на немца.

– Гитлер сажает их в лагеря. Как евреев, – говорит Дзидзя.

– Евреи, говорят, из Германии выезжают скорее в Палестину, – заметил я. – Или в Америку.

Цыганские дети вдруг вышли из выжидательного оцепенения, по курчавым головам прошла волна и вытолкнула одного ребенка вперед.

Ребенок как ребенок, худой и большеокий, вместо щеки большая сухая рана, от уха до основания носа, от глаза до края челюсти. Будто кто-то ножом вырезал ткань, а кровь слил, слои видны как в анатомическом разрезе: кожа, мышцы, красноватые кости и редкие кривые желтые зубы. А между ними язык живой, и все это тоже живое, пульсирующее, но не кровоточащее, разве что малые мазочки яркой крови, текущей из смятых десен.

– Выталкивают ее, потому что боятся, что мы хотим только смотреть, а денег не дадим, – толкует Дзидзя. – Порой я понимаю Гитлера. Любит животных, а людей не очень.

Она швырнула им пару монет. Цыганята жадно бросились к ним. Я вновь смотрел на себя в зеркало. Лицо чистое, мое. Увечное лицо, покрытое шрамами, отца моего, мое. Лицо израненное, вскрытое, лицо без лица, этого ребенка, мое. Дзидзя поспешала дальше. Хертник, Осиков, Раславицы Словенские, потом Угорские, шоссе в неплохом состоянии, мы ехали быстро, Дзидзя вела крепко, агрессивно.

– Что было с тем ребенком? – спросил я.

– Нома. Болезнь такая.

– Болезнь? Не рана?

– Болезнь.

– От чего?

– От недоедания и грязи.

Дорога вела узкой долиной между холмов, наполовину облесенных, а наполовину покрытых пастбищами. Смотрю на карту.

– Граница близко уже. От Прешова мы в километрах пятнадцати, от силы двадцати. И около сорока до Кошиц.

– Венгр, о котором я говорила, в которого я влюбилась, он был из Кашшы, но уехал после Трианона. Ненавидел чехов, их считал зачинщиками того грабежа, словаков считал народцем простецов, которых нельзя виноватить за их проступки.

– Зачем ты вновь о нем рассказываешь?

– Я просто размышляю, а люди ли чехи. А люди ли эти грязные цыганские дети. А люди ли мы. А люди ли евреи. А люди ли немцы. А есть ли вообще какие-нибудь люди.

Я молчал. Была много мудрее меня и намного старше, что ж я еще мог, стало быть, делать, кроме как молчать? По крайней мере, скроил мину пресыщения, я всегда так делал, если беседа в компании выходила за мои рамки. Тем самым заслужил репутацию человека необычайно рассудительного и бывалого.

– Я думаю, что вообще людей нет. Придумали себе такой конструкт человечества, и некоторые даже живут так, как если бы он был реален, а он нереален, никто не дорастает до него, люди суть нелюди согласно определению, повсеместно принимаемому за удачное; согласно нему они лишь животные.

– Осторожно!!!

Дзидзя ударила по тормозам, шевроле врылся шинами в асфальт, и мы понеслись вперед, навстречу неминуемо надвигающейся отаре овец. И даже стукнули одну, но уже в конце торможения, не очень сильно, она кувырнулась и встала. Унылый пастух, извиняясь, снял шляпу и принялся спешно гнать своих овец с дороги, чтобы господа могли проехать.

Господа проехали.

– Давай поменяемся, – сказал я. – Ведешь опасно.

Я сказал это как-то иначе. Не знаю, как иначе, но я иначе сказал, я так сказал, что Дзидзя остановила автомобиль и без тени раздражения ждала, пока я обойду вокруг, чтобы она смогла передвинуться по дивану вправо. Эта женская привилегия не пошла ей на пользу, поскольку она порвала чулок о мушку пулемета.

Я сел за баранку. Выспавшийся и невыспавшийся разом, свежий и грязный, трезвый и в одури.

– Что делаем на границе?.. – спросил я. – Не обдумали этого еще.

– Скажи, что я твоя шлюшка, и пусть не портят обедню союзнику. Трофей победы. Маленькая полечка, которую ты везешь с войны, чтобы было что пердолить в Будапеште.

– Они посмотрят на тебя и не поверят, – тотчас ответил я, рассудительно и наивно одновременно, метко и неметко.

Дзидзя оценила, даже не ответ, а то, что я не возмутился вдруг, не начал валять дурака, что мне, наконец, оказывается, пальца в рот не клади, а могла бы.

Я тронулся. Приятно вновь вести машину. Лежать сзади на диване хуже. Хорошее шоссе, хороший двигатель. Я Константин Виллеман, люблю авто и не люблю лошадей. Я надел высокие сапоги со шпорами, шпоры немного мешают при вождении.

Ich bin Baldur von Strachwitz und habe eine Narbe anstelle eines Gesichts[3].

– У меня есть много хороших вещей, – сказала Дзидзя, открывая сумочку. – Разных. Выпей.

Подает баклажку. Выпил. Коньяк. Не люблю коньяк, но люблю алкоголь, так что почти половина содержимого фляжки меня заинтересовала, остальным пренебрег.

Извиваясь среди раскидистых, не слишком высоких холмов, дорога вела прямо на цепь островков решительно и смело вздыбленной земли. На одном из них белели руины немалого замка.

Такие брали с бою мои рыцарственные предки. Черная кабанья башка на золотом, над шлемом с черно-золотыми наметами два страусовых пера: черное и золотое. Ich bin Strachwitz. Ich bin schlesischer Uradel[4]. Прадревняя шляхта. Никакой я не Штрахвиц. Я Константин Виллеман. У меня нет предков рыцарей, мама зачала меня непорочно.

Черная кабанья башка.

Миную холм с замком, на карте именуемый Капушанским, и внезапно между гор мы вырываемся в просторные луга и поля, легко волнящиеся, из которых эта горная цепь возникла бы неожиданно, если ехать с юга на север, не так как мы.

Я выпил еще. Дзидзя улеглась под свою шубу на заднем диване. Не нравится мне в Словакии. В Чехословакии мне нравилось больше. Чехословакия была современным центром Европы, а Словакия какая-то балканская жупа.

Перед пышным рестораном бродяга присел отдохнуть у сточной канавы, наблюдает за компанией, которая как раз вываливается из ресторана, красивые дамы, бижу и платья, красивые господа, фраки и накидки, авто, лаковая обувь и цилиндры, прошу, простите, не правда ли, пожалуйста, а бродяга смотрит и жует хлеб, он никто, а как смотрит?

Я никто, но он никто иначе, нежели я. Он никто, потому что низко, он клубок рвани, тряпья, смрада, грязи и щетины, а они гладкие выбритые вылизанные вылощенные выполированные блестят, их гибкие торсы белы белоснежны накрахмалены отпердолены и перламутр пуговиц в золотой оправе, а он никто, потому что низок, выклянченный хлеб он запивает холодной водой из фляжки, заткнутой тряпкой на сломанной палочке, так я, по крайней мере, сужу, ведь я его давно уже проехал, и нет его уже для меня, а они запивали блины с икрой хрустальной водкой.

Никого таксиста Стружика застрелил Павликовский, ибо никто сей оскорбил честь мундира офицера польского, а частным образом офицер не обидел бы мухи, зато таксист, кормилец некой семьи, отец неких деток, а то и холостяк, отец ублюдков, или импотент даже, или муж некой жены – за таких людей он лег бы собственной грудью, а тут стрелял в никого, ибо этот никто оскорбил честь, а дороже нет чести ничего, оттого-то Хофмокль-Островский устроил ему за эту стрельбу три года тюрьмы, и только, три года не шкода.

А я никто по-другому.

Я не низко; я высоко. У меня есть мундир, и такого никого бродягу или никого таксиста Стружика я мог бы застрелить, назови они меня негодяем. Сейчас я мог бы даже застрелить Павликовского, но им, вероятно, уже занялся кто другой. У меня есть фрак. Не при себе, но в доме из шоколада у меня есть фрак. Не взял, потому что война, дурак берет фрак. Я взял лишь смокинг. Дзидзя сказала мне взять фрак?

Я должен остановиться, спрятать автомат. Оружие на поясе понятно, как символ автономии и агрессии, а вот перфорированный ствол пулемета есть нечто иное, это почти недостойно офицера, и я останавливаюсь, а Дзидзя не шевельнется, заталкиваю пулемет за наши кофры и чемоданы, прячу глубоко, ты не нужен нам, пулемет, временно не нужен.

Коньячок. Уже не обращаю внимания на пейзаж. Не трогает меня пейзаж. Вперед. На границу. В Венгрию.

Коньячок. Граница. Малая. Словацко-венгерская. Это не такая граница, что между собой установили немцы и русские, сойдясь посредине Польши. Нет. Это малая граница, венгерско-словацкая. И у них была их Малая война, счетом не на армии, а на батальоны, на роты, по небу погонялось несколько словацких авий и несколько венгерских фиатов, некоторые упали, в сумме дюжина трупов и подписание трудного мира, раздали несколько медалей и конец, герилья, войнушка, она и сдвинула эту малую границу аккурат сюда, к полосатому столбу, к свежему шлагбауму с прямоугольной эмблемой, будкой, табличкой с надписью Magyar Királyság и парой прекрасных жандармов, на жандармах черные шляпы, султаны и плащи с двумя рядами блестящих пуговиц и усы, а как же, помпоны и сабля одна всего и карабинчики, длинные багинеты на коротких карабинах.

– Jó reggelt. Magyar határellenőrzés. Láthatnám a papírjait, uram?[5] – произнес дурной жандарм, когда я остановился и опустил окно. Видит же: у шевроле польские номера, а внутри сидит немец.

– Guter Mann, sprichst du Deutsch?[6] – спросил я со всем презрением, какое солдат может питать к глине, даже при карабине и консервном ноже багинета, с сабелькой, помпоном и плюмажем.

Geheime Feldpolizei.

Ты сам глина, Костичек. Ты – Бальдур фон Штрахвиц, когда-то ты был уланом, мог нестись растянутым галопом с тяжелой саблей, а теперь у тебя нет ни хуя, ни лица, у тебя есть мундир Geheime Feldpolizei, которого настоящие солдаты боятся сильнее, чем врага, тебе не требуется никакое оружие, носишь один пистолет, семерку, оружие чиновников, оружие, чье назначение в том, чтобы рук не тянуть.

– Natürlich spreche ich Deutsch. Aber wir sind hier in Ungarn, ich bin ungarischer Gendarm und als ungarischer Gendarm bitte ich Sie um Ihre Papiere[7].

Я даю. Это Венгрия. Конечно. Дзидзя бровью не ведет на заднем диване, она спит, прикрытая мехом. А жандарм меня о ней и не спрашивает. Отдает документы, честь.

– Einen schönen Aufenthalt, Herr Offizier.

– Danke. Auf Wiedersehen[8].

Итак, еду далее. Едем. Отъехали километра два или пять, развилка, правый поворот на Hernádszentistván. Такое название, когда я дочитываю его до конца, то забываю, с какой буквы оно начиналось. Прямо указателя нет.

– Я ни капли не спала, – внезапно говорит за моей спиной голос Дзидзи. – А сейчас я хочу сцать.

Я аж вздрогнул, зачем ты вздрогнул? Я вздрогнул на словах врасплох, ниоткуда, вроде «гоп!» из-за угла, жутких. Но менее жутких, чем «сцать». Дамы так не говорят. А Дзидзя способна, Дзидзя может себе такое позволить. Дзидзе не стыдно, Дзидзе ничего не нужно стыдиться, Дзидзя выше стыда.

Тормозишь, торможу метрах в двухстах за развилкой. Довольно тепло, намного теплее, чем у нас. Карпаты остановили холод. Дзидзя вылезла со стороны пассажира, неловко протиснувшись с заднего сиденья, отошла на два шага от машины, большими пальцами залезла под юбку и спустила трусики.

Смотрел ли я? Я не смотрел, но видел, зыркнул украдкой, как вор, немного смотрел. Украдкой.

Спустила трусики до колен, подоткнула высоко юбку, присев, поссала, подтерлась чем-то, выуженным из кармана, трусики вверх, юбку вниз и вернулась к авто.

– Вот: атлас Венгрии, уже с новыми границами. Езжай, не останавливайся, пока не припаркуешься перед отелем Gellért, – наставляет, втискиваясь обратно на задний диван.

– Как же я найду этот чертов Gellért?.. – безнадежно спросил я и сразу устыдился, что так спросил, безнадежно тревожно печально отчаянно. В этом весь я.

– Обыкновенно. Езжай, пока не упрешься в Дунай. Затем поедешь по набережной вниз, там будет мост Франца Иосифа. Ferencz József híd по-венгерски. Если сначала будет мост Хорти, значит, ты заехал далеко, разворачивайся. Переедешь через мост и выедешь прямо к отелю Gellért. Тогда разбудишь меня.

И укрылась мехом.

_______________

 

[1] Господин капитан пьян в стельку, а завтра должен быть в Будапеште (нем.).

[2] Сегодня мы владеем Германией, а завтра весь мир наш (нем.).

[3] Я Бальдур фон Штрахвиц, и у меня шрам вместо лица (нем.).

[4] Я Штрахвиц. Столбовое силезское дворянство (нем.).

[5] Добрый день. Венгерский пограничный контроль. Могу видеть ваши документы? (Венг.)

[6] Добрый человек, ты говоришь по-немецки? (Нем.)

[7] Разумеется, я говорю по-немецки. Но здесь Венгрия, я венгерский жандарм и как венгерский жандарм прошу вас предъявить документы (нем.).

[8] Приятного пребывания, господин офицер. – Благодарю. До свидания (нем.).

Пер. С.Морейно. Опубликовано в №№11-12 "Иностранной литературы" за 2021 год