UA-106864095-1
Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

ЩЕПАН ТВАРДОХ

Опубликовано 14.03.2022

ВЕЧНЫЙ ГРЮНВАЛЬД

Вечный Грюнвальд. Повесть вневременных лет
(фрагмент)

Завыла сирена, приветствуя «Арпаду», ползущий со стороны Киева венгерский бронепоезд, разрисованный серо-зеленые лохмами. По-над пушками и пулеметами я видел черные от дыма и пыли лица равнодушных, уставших солдат, знающих, что им еще долго не возвратиться на родину.

Я видел разбитые танки всевозможнейших типов, включая немецкие, первых лет войны, видел бродячих отощалых кляч и видел своры одичалых деревенских собак, что с волчьим воем и азартом гнались за нашим поездом, на какой-то миг это вырывало из летаргии солдат, обслуживающих противовоздушные пулеметы: те при любой оказии секли собак очередями, и за окном не было недостатка в песьих гниющих трупах. Псов мне тоже не было жалко.

А потом мы доехали до Киева, и Киев выглядел как крепость, базар, военный лагерь и бордель одновременно. Руины, повсюду руины, а на руин фоне бьющая в них ключом жизнь, тысячи прохожих, спешащих по тысяче своих вечно-военных дел: женщины, одетые так, что за них не стыдился бы ни Париж, ни Бродвей; мужчины в костюмах, относительно которых я был уверен, уж в чем в чем, а в этом-то я дока, так что был уверен, что пошиты они по меркам на Сэвил Роу; а еще мужчины в мундирах. Главным образом местная милиция всех мастей. Поляки в парадных уланских куртках с глухим воротником и в бриджах, с саблями либо кортиками, не слишком-то похожие на улан, еще венгерские гонведы и увешанные оружием анархисты Нестора Махно в черных рубашках, на данный момент союзные альянсу. Видал также пару офицеров союзников в американских и британских униформах с разными нашивками, и, наконец, казаки, в папахах, в маскарадных черкесках с царскими погонами, при кинжалах и шашках без мундиров, зато в оперных костюмах, режущих глаз багрецом и лазурью и позолотой черкесских украшений.

И всё это: город, мундиры, женщины, мужчины, все окружено заграждениями из колючей проволоки с солдатами, что ночами хоронятся по охраняемым борделям и пивным.

Будки и бараки на развалинах домов, шикарные казино в конструкциях из стали и фанеры на соплях, улицы, пересеченные противотанковыми заслонами, в останках смятых баррикад, зияющие пустыми глазницами дома и их полудикие обитатели. И голодные, тощие дети, а рядом с курвами люкс, в прекрасных платьях, курвы голодные, больные, грязные – русские, украинские, румынские, польские, татарские, полуголые, безумные, некоторые с молчащими младенцами на руках.

И бесстыдное, едва ли не прилюдное спаривание, в переулках, за пару кусков хлеба, за тонкий ломтик сала, задирание грязной юбки, и в слякоть на колени, и злоба мужчин, уже уходящих, еще более неудовлетворенных, нежели до того, как.

А мы поехали в отель, то есть Кенигсегг отвез меня на такси, заплатил за номер и велел ждать, я, стало быть, ждал. Отель был построен на американские деньги и служил в основном американским путешественникам, номер люкс отличал полностью укомплектованный бар, две запечатанные пачки сигарет Lucky Strike, телефон, радио с зеленым глазком и room service на высшем уровне, у Конрада Хилтона не возникло бы никаких претензий. Я выглянул, приоткрыв тяжелые шторы – у черного хода, который определенно вел к гостиничной кухне, стояла большая группа серых фигур, женщин и детей, в основном девочек, все закутаны в серые тряпки. Они с нетерпением ожидали чего-то, а я, глядя в окно, ожидал вместе с ними, я, не познавший настоящего голода в своем сущем бытовании, курил американскую сигарету и смотрел, и ждал. В конце концов из двери вынесли два ведра с остатками еды, и толпа женщин и девочек затеяла драку за эту еду, когда же добыча была поделена, толпа мигом растаяла.

В номер постучал бой; спросил, не привести ли мне кого-нибудь для компании – я отказался. Размышляя о своей матери, о тех мужчинах, которые ей платили, я не смог бы, не захотел бы, хотя желание меня, в общем-то, раздирало. Я пробовал молиться, но тоже не смог, в общем, пошел спать.

Кенигсегг вернулся утром следующего дня и велел мне собраться, я взял свой вещмешок, свой добрый шмайсер и полевую сумку. Перед отелем ждал открытый джип с Кенигсеггом на пассажирском сиденье. Ствол установленного перед ним пулемета опирался о капот.

– Прóше, – он нет-нет да и обращался ко мне по-польски. – Поехали, ты за руль.

Я послушно устроился за рулем, положив автомат так, чтобы до него легко было дотянуться. Сзади громоздились канистры с бензином. Дорога дальняя.

Мы ехали через город, улицами, непроезжими для обычных автомобилей, в ямах, заплывших грязью, дорогами, которые вырвали бы подвеску у любого лимузина. Отдали два доллара за проезд по временному понтонному мосту – царские мосты взорвали поляки в тысяча девятьсот двадцатом, а советские мосты в тысяча девятьсот сорок первом взорвали немцы, – после чего ехали через опустевшие кварталы на левом берегу Днепра, держа направление на северо-восток, в сторону Воронежа.
Когда мы миновали пикеты ополчения на заставах сожженного города, офицер в американском мундире пытался нас удержать, обещая сопровождение, на что Кенигсегг ответил, что туда, куда мы едем, никакое сопровождение не поедет. Офицер постучал себя пальцем по лбу, ополченцы, хмурые, усталые, не реагировали.

И мы поехали.

В моей сумке лежит песня Рильке, о любви и смерти: Reiten, reiten, reiten, durch den Tag, durch die Nacht, durch den Tag. Reiten, reiten, reiten. Und der Mut ist so müde geworden und die Sehnsucht so groß. Джипом, джипом, джипом, ночь и день, день и ночь, джипом, джипом, джипом, и отвага поостыла, и тоска разрослась.

Я знаю, что ничего это не значит, эти строки ничего не значат, все строки мира, которые знает Всепашко, источаемые им, ничего не значат по сравнению с фактом, что в своем сущем бытовании я не постиг истинной Дхармы. Не послушал я Кришны, как послушал его Арджуна.

А Кенигсеггу мои мысли известны, не знаю, были ли известны уже тогда, не знаю, когда было, а скорее всего, когда уже есть тогда, поскольку все жизни Всепашка проживаются параллельно, я же их не расплетаю.

То есть, Кенигсеггу мои мысли известны, когда, сидя со мной в виллисе, он изучает сквозь прицел пулемета горелые хаты и села, уже тонущие в ольхах и тополях.

То есть едем. День и ночь. Кенигсегг запрещает перекуры, во время остановок мы наиболее уязвимы, так что встаем мы лишь затем, чтобы бензин из канистры залить в бак.

Дважды мы убегаем от вооруженных бандитов, многажды наблюдаем группы конных, они присматриваются с холмов к нашему виллису и быстро исчезают в рощах, затем минуем буддийское обо́, кучу кирпичей и серых пустотелых блоков, украшенную синими лентами и человеческим черепом, и это знак: мы уже на территориях, контролируемых Орденом.
Через два часа первый пост. Стоило нам приблизиться, как ожила башенка бронемобиля, ожили стволы пулеметов в гнездах, укрепленных мешками с песком, маленькие крепости со стрекалами в защитных кожухах из перфорированного железа. Останавливаемся в пятидесяти метрах перед шлагбаумами, выходим из виллиса, подымаем руки вверх и подходим.
Из-за шлагбаума к нам выходит офицер в дэли – длинном монгольском халате, дополненным, однако, русскими погонами, перехваченном поясом с портупеей. Знаки различия прапорщика, на груди серого халата вышита черная свастика с короткими загибами, посолонь.
Разглядывает наши документы, чешет светлую бороду, наконец разрешает нам ехать. Солдаты весьма азиатского вида, наверное буряты, отодвигают шлагбаум, мы проезжаем, точно такой же сценарий повторяется еще четыре раза, только на постах с каждым разом всё больше охраны, последний стерегут два вкопанных танка, старые, германского производства, над землей выступают лишь плоские башни и стволы с дюжими рылами дульных тормозов.

Едем дальше. Кенигсегг за всю дорогу не проронил ни слова, лишь пара кратких команд, а команда, приказ – это не слово. Я же все время вел, а когда мой товарищ и притеснитель заметил, что я готов уснуть прямо на руле, то протянул мне две белых таблетки, которые я не колеблясь проглотил и сразу обрел силы и трезвость мыслей. Правда, наркотик и нехватка сна привели к тому, что мир теперь кажется мне чудным, темным, непонятным.

Позади остался лагерь военнопленных: пара гектаров земли, окруженные поясом минного поля, прорезанного посредине высоким забором: колючка под напряжением, две высокие сторожевые башни. А внутри – пустота, если не считать силуэтов, теней, лежащих, шатко стоящих, сидящих, загнанных, будто стадо на бесплодном пастбище. Сквозь рев двигателя я слышал их ламентации, и это не был ни один из человеческих языков, я видел лохмотья всех мундиров гражданской войны и кустарные палатки из одеял, землянки, норы, выцарапанные в твердой, сухой земле и прикрытые одеялами, и ползущие по ним зыбкие белые круги, отбрасываемые прожекторами. Ехали медленно, мне достало времени присмотреться к тянувшемуся вдоль дороги лагерю, и я видел, как солдаты в серых дэли со свастикой впускали внутрь новых пленных, и видел, как набрасываются на них старожилы, будто туча воробьев на сухую булку, и как бьют их кулаками, ножами и палками, как сдирают с них всё, мундиры, обувку, всё, и как новые пленные – те, что выжили – стоят под заходящим октябрьским солнцем наги, избиты, кровоточа, словно родившись заново, некоторые умерев заново, словно их сущность подверглась переопределению, имена и чины стерты, оставлены лишь кулаки и зубы, и ноги, и сало на брюхах, которое позволит им прожить дольше, но может также стать помехой в драке.

И вот так же смотрели жмудские женщины, та́кожде спелы жмудские жены, и малы, и молодицы, расхристанные ктому́, полапаны жены пруссами моими, егда напал есмь на жмудское село в своей первой рейзе: мужей убили есм, а прочих побрали есм в полон, такая была война, наезжали на Жмудь, братья сам-друг, пара рыцарей из гостей и наемные солдаты, и пруссы легковооруженные, и жмудины точно так же наезжали к нам в Пруссию, жечь и грабить, и брать в полон, и Польша приходила к нам и в Жмудь, и в Литву, как еще Польша воевала с Литвой, такая была война. И вечный этот взгляд, брал ли я в полон поморян, пруссов, мазуров, жмудинов, русов, – вечно эти глаза.
А сейчас, миновав загон для пленных, мы приближаемся к ставке великого магистра. Въезжаем под маскировочные сетки, растянутые на высоких шестах, они прикрывают всю территорию, будто саван, разглядываем на его изнанке нарисованный, другой мир: поля, дороги, которых нет, и рощи, прикрывшие бункеры и бараки. Тут же под сеткой дремлют зенитки, в изобилии, вижу немецкие acht komma acht, советские тяжелые пушки, легкие бофорсы и эрликоны, сдвоенные и счетверенные.

Дремлют, ибо самолеты здесь давно уж не летают, по крайней мере такие, что в силах угрожать бункеру, возле которого Кенигсегг паркует виллис.

Бетон бункера, в нем, что твои окаменелости в угле, оттиснуты слои досок опалубки и оттиснуты буквы: «Орден Хранителей Дхармы» и посолонь коротконогая свастика. В центре стальная, мощная дверь, с обеих сторон от нее глазницы бойниц и зрачки стволов, лесенкой.
Перед бункером стояли два часовых с пистолетами-пулеметами. Я показал им свой пропуск. Кенигсегг встал сбоку. Глянул на него с вопросом – он пожал плечами и сказал по-польски:

– Каждый входит в одиночку.

И я вошел.

пер. С. Морейно, печатается по «Иностранная литература», 2019 №6